Шрифт:
Я сознавал, что на этой палубе вдыхаю воздух двух различных миров; ведь Средиземноморье — древнее связующее звено между Востоком и Западом. Мне казалось, я чувствую доносящийся из садов иной вселенной тонкий аромат, дыхание цветов истории, проросших на гробницах этрусков и египтян. Они вызвали к жизни подобное сновидению таинство, вспышку воспоминаний о дюжинах легенд и мифов, странствовавших по этому узкому морскому региону.
Со стороны египетского берега вдруг показалась стая черных птиц, несших головы на тонких и длинных шеях. Сделав круг, они улетели прочь. Должно быть, сотни поколений таких птиц смотрели из–под небес на королей и жрецов, каменщиков, рабов и астрологов. Этих птиц видел и фараон Эхнатон; наверное, и его королева Нефертити, чья шея тоже была птичьей, наблюдала за ними, когда пела на балконе Города горизонтов. Мне вспомнилось стихотворное обращение Людвига Милоша к египетской королеве, должно быть, похожей на Нефертити:
Мои мысли — твои, Каромама, царица Египта. Неловки твои руки и длинные ноги слабы, ты страдаешь… Странную терпишь диету пустынного дальнего края; Дворец твой диковинных полон фигур, Ставших древними прежде, чем ты родилась. Ты, Каромама, иссякший твой взор и локон, терзаемый ветром… Ты, рожденная мертвой из колыбели веков…По другой борт корабля едва угадывались очертания острова Крит — другого края тайн, и золотые тени древних греков всё еще трепетали над ним. Я помню как в детстве, у себя на родине, мы с друзьями часто мечтали о Греции. Вопреки расстоянию, отделявшему нас тогда от Средиземноморья, эти мечты были очень живыми; странно так глубоко переживать драму цивилизации, чужой и совсем не близкой нам. Теперь я смотрел в сторону Крита, один, за всех друзей моего детства, многие из которых были уже так же мертвы, как и древние греки. Понимая, что они могли бы желать увидеть Грецию моими глазами, я сосредоточенно всматривался в горизонт. Я сознаю, что смерть тяжела, возможно, за ней не остается ничего кроме снов и теней. Но я верю также, что есть нечто, переходящее к нам от мертвых, что–то, что продолжает жить в нас. И именно эта сила или энергия сейчас заставляла мои глаза смотреть пристально, так чтобы призраки моих друзей могли бы увидеть через меня то, что не смогли увидеть при жизни сами. Я стремлюсь быть верным этой ноше и не упускать ничего, зная, что друзья сделали бы для меня то же самое, случись нам поменяться местами. Облокотившись о борт палубы, я вполголоса произносил морю их имена, зная, что с этого момента буду оказываться в их компании всякий раз, как мне доведется увидеть волны. Стая птиц над головой вновь развернулась к Египту.
Шла пасхальная неделя, и я вообразил, что налетающий на судно легкий бриз, должно быть, родился в Синайской пустыне. Но после понял, что такое дуновение не может родиться в реальной местности — это ветер Мессии, нисходящий с креста, одушевляемый личностью Христа. Бриз мягко овевал корабль, а я обернулся лицом к земле моего детства. Мое детство выражено именем юного Иисуса. Ныне я приближался к Его земле, краям Его истории. Если бы я пролил слезы, то ради того, чтобы оплакать свою мать и всех матерей. Я почти не знал ее, но понимаю, что она была благословенна Иисусом, ведь матери и дети проникаются духом Христа вместе.
Годы назад один индиец по имени Вивекананда проплывал у здешних берегов. И вблизи Крита ему привиделся странный сон, в котором некто сообщил ему, что Иисус не существовал никогда.
Теперь, когда мы приблизились к восточному краю Средиземноморья, Иисус пришел попрощаться. Суэцкий канал отделял Его мир от другого мира, и, несмотря на тесную связь, они чужды друг другу. Корни христианства — на востоке, но именно в Европе оно проявилось с наибольшей силой. Связующим звеном стало, разумеется, Средиземноморье. Вера Христа, несомненно, была откровением пустыни — тяжким и фантастичным, а исток его в Индии. Та вера не была нынешним христианством, и вовсе не имела желания становиться им. Но на пути через моря вышло так, что истинное христианство будто утонуло в Средиземноморье, а волна, ударившая в германский варварский берег и взорвавшаяся над Европой разительно отличалась от ряби, зародившейся когда–то на краю пустыни.
Ибо силу, рожденную Европой, можно назвать мечтой о Вечной любви, и эта сияющая идея цвела более двух тысяч лет, не развиваясь и не превзойдя своей изначальной славы. Конечно, она спасла многие жизни, но плата была ужасна. Известное нам христианство обрело форму в европейском Средневековье; будучи нацеленным на преодоление примитивных инстинктов варварских народов, оно не осознавало, что эти инстинкты и были биением самой жизни. Христианство сложилось из готических соборов, стихов Данте и кантат Баха, и из мечты о Вечной любви. Был выстроен собственный изолированный мир и создан культ смерти. Всё то, что подавлялось и преследовалось в мире здешнем, устремлялось в мечты или воображаемый мир «потустороннего». Так развивался культ вечной женственности, и любовь стала внутренней, душевной.
Если есть принципиальная разница между Востоком и Западом, то состоит она именно в культе Вечной любви. Существует ли она объективно или всего лишь является следствием подавления инстинктов, я знать не могу; знаю только, что на Востоке нет ничего, ей подобного; любовь здесь не считается таинством и не индивидуализируется за порог безумия. Вечная любовь, как кажется — чистый плод христианского Запада, родившийся, вероятно, из древних закутков германской или кельтской души, в которой женщины когда–то наделялись волшебными свойствами. На Востоке такой надежды (или иллюзии, как сказали бы здесь) нет. Культ Вечной любви — дорога на Запад.
Все мы восприняли это представление и участвуем в нём, оно было благословлено Христом. Несомненно, продвигаясь на Восток, и я нес его с собой — я покинул лишь атмосферу, в которой оно могло бы расцвести. Поэтому Иисус и пришел попрощаться, ведь Он знает, что всё умирает в тех краях, куда направлялся я. Там умирает даже Он.
Эта громоздкая мистическая конструкция представлений о будущей жизни, на небесах или в аду, и мечта о Вечной любви рождают беспокойство человека, будто бесконечно вглядывающегося за горизонт в надежде найти что–то, и отсюда же произрастает современная технология. Несмотря на то, что многие христиане ее порицают, технология остается неотрывной частью их цивилизации, и Атомная бомба — творение христианства. Происходящая с Востока христианская вера, отлично подходящая народу, подавляющему свои инстинкты, возложена на варваров Европы евреями, которые сами были не меньшими варварами. В результате примитивные инстинкты не успели приспособиться: они вытеснялись во внешние действия, а индивидуальность и рациональный ум обретали высшую значимость. Итогом этого процесса и явилась сегодняшняя технология — бегство от самости и стремление дезинфицировать жизнь. Технология это конечное детище рационального ума, отражение того, как далеко может зайти эго.
Восток называет этот процесс Кали–югой, и к несчастью, христианство и Кали–юга — одно и тоже.
Всё же, сам Христос никак не повинен в том, что случилось после него. Нужно ясно понимать, что Его образ принадлежал пустыне, Азии, где индивидуальное сознание теряется.
Так что же остается? Одной из великих реликвий западного мира, как кажется, является индивидуальное понимание красоты, принимающей разнообразные формы. Это может быть красота драмы или красота жеста. Порой вся жизнь человека становится жестом: он знает, что жизнь у него одна, и, пылая страстью, сжигает ее от начала до конца одним движением. На Востоке такой жест невозможен, потому что у Востока пять тысяч жизней. У Запада лишь одна.