Шрифт:
Я смотрю в окно. Действительно, машины, стоявшей метрах в двадцати от подъезда, нет. Чтобы выяснить, осталась ли вторая, припаркованная вплотную к дому, я встаю на подоконник и выглядываю в форточку. Увы, эта машина не только на месте, она подъехала к самому входу. Да и "хвосты" не исчезли, а лишь поднялись, оказывается, на этаж выше и вроде бы с кем-то там совещаются.
– Что все это значит, по-вашему?
– настойчиво спрашивают корреспонденты. Они, как и мы, заинтригованы происходящим, но о своей работе не забывают. Мне и самому не терпится узнать.
– Сейчас выясним это экспериментально, - говорю я и быстро одеваюсь.
– Пойду звонить другим журналистам, сообщу о Штерне.
Пайпер и Сеттер, а также Борода, который все эти дни не отпускал меня от себя ни на шаг - "чтобы быть свидетелем, если тебя арестуют", идут со мной.
Возбуждение и коньяк делают свое дело: я забываю взять с собой сумку с теплыми вещами, которую не выпускал до того из рук - на случай ареста.
У лифта происходит заминка. Двое кагебешников сбегают по лестнице и заявляют:
– Поедете с нами.
Такая наглая манера поведения стала для них в последнее время обычной. В лифт разрешено входить только трем пассажирам, хотя поместиться в нем могут и пять человек - так мы часто и ездили. Однако на сей раз нас с "хвостами" шестеро. После небольшого колебания Борода решает, что присутствие корреспондентов рядом со мной важнее. Впервые за эти дни он оставляет меня и поспешно спускается с седьмого этажа. В следующий раз я увижу его только через одиннадцать лет.
В лифте все мы тесно прижаты друг к другу. Я буквально упираюсь носом в рацию "хвоста", висящую у него на груди под пальто. Это тот самый белобрысый весельчак, который будет сидеть со мной в машине справа от меня. Я обмениваюсь с корреспондентами какими-то малосущественными репликами и вдруг замечаю, что согнутая в локте и прижатая к груди рука "хвоста" дрожит.
– Они нервничают - кажется, сейчас что-то произойдет, - говорю я по-английски.
Это мои последние слова на воле. Лифт открывается, я делаю несколько шагов к выходу из подъезда - и, подхваченный множеством рук, пролетаю сквозь двери прямо в машину.
...В Лефортово меня вводят в какой-то кабинет, и я вижу встающего из-за стола, добродушно, по-домашнему улыбающегося пожилого человека в очках.
– Заместитель начальника следственного отдела УКГБ по Москве и Московской области подполковник Галкин, - представляется он, а затем мягко и даже, мне кажется, немного смущенно говорит, протягивая какую-то бумагу:
– Вот, будем работать с вами вместе.
Читаю: постановление об аресте "по подозрению в совершении преступления по статье шестьдесят четвертой - измена Родине: оказание иностранному государству помощи в проведении враждебной деятельности против СССР ".
Кладу быстрее листок на стол, чтобы Галкин не заметил, как дрожат мои руки. Заныло сердце, и запершило в горле: несмотря на то, что статья в газете подготовила меня к этому обвинению, до самой последней минуты я надеялся - может, все же не шестьдесят четвертая, а семидесятая -"антисоветская агитация и пропаганда"...
– Наверное, не были готовы к шестьдесят четвертой, думали -семидесятая?
– словно прочитав мои мысли, все так же добродушно, почти ласково, спрашивает Галкин.
– Нет, почему же, вы ведь заранее сообщили мне через "Известия", что я шпион. Это было очень любезно с вашей стороны, - отвечаю я, стараясь презрительно усмехнуться. Но голос мой неожиданно срывается на хрип, да и усмешка, кажется, получилась жалкой.
Однако Галкин явно разочарован результатом.
– Ах да, "Известия", - поскучнев, говорит он и тут же обращается к надзирателям уже довольно сухим, официальным тоном:
– Приступайте к обыску.
Входит пожилая женщина в белом халате - фельдшерица. Мне корректно, но решительно предлагают раздеться догола. Начинается личный обыск: осматривают вещи и - так же скрупулезно и бесстрастно - тело, словно оно для них - еще один неодушевленный предмет.
Тебе демонстрируют самым наглядным образом, сколь резко изменилось твое положение. Отныне и впредь не только твои вещи, книги и записи - даже собственное тело тебе больше не принадлежат. В любой момент могут вывернуть твои карманы, сорвать с тебя одежду, залезть пальцами тебе в рот или в задний проход.
Я встречался с людьми, которые провели в ГУЛАГе годы, сотни раз подвергались обыскам, но так и не смогли к ним привыкнуть, каждый раз заново переживая личный обыск как унижение. Человек же, чувствующий себя униженным, потерявший уважение к себе, может стать злобным, мстительным, коварным, но никогда - сильным и стойким духовно. А насильники умело используют его ожесточенность, направив ее против таких же зеков, как он сам, и этим ускоряют его окончательное нравственное падение.