Грифоны охраняют лиру
вернуться

Соболев Александр

Шрифт:

Напротив, направляясь в куда лучшем настроении в сторону дома, Никодим чувствовал, как налипшая за день, как ракушки на корпус корабля, мужская чепуха отваливается с его души, не выдерживая столкновения с жизнью за пределами гимназии: выветривается затхлый запах спортивного зала, тускнеют на глазах чернильные пятна, пещрившие руки, сам собой ослабляется галстучек и легчает ранец. Из мира схоластической муштры, где вялые, ветхие учителя презрительно пичкали его с товарищами крошками древней мудрости, он вплывал в домашнее царство логического удобства, где предметы были равны самим себе, прошлого не существовало, а будущее не стоило того, чтобы о нем задумываться.

В этой схеме места для отца предусмотрено не было, но просто отмахнуться от факта его — былого или действительного — существования тоже было нельзя. На школьной молитве, некогда отмененной демократически настроенным гимназическим начальством, но снова ставшей обязательной примерно с середины двадцатых, регулярно повторяемое «отец» или «отче» откликалось в Никодимовой душе чувством какой-то собственной тайны: собственно, иконографическая многоликость Бога как бы провоцировала его на эти слегка кощунственные мысленные упражнения: он представлял Его не тучным стариком, по-кучерски восседающим среди облаков, и не изможденным страдальцем, а кем-то почти партикулярной внешности, средних лет и немного похожим внешне на самого Никодима. Со временем он, сам того не сознавая, поместил образ отца среди домашних божеств — и носил в душе его смутноватый абрис среди прочих покровителей — на манер древнего римлянина со своими пенатами. Позже, прочитав в отрочестве «Таинственный остров», он с мягкой теплотой узнал отца в капитане Немо: волшебном покровителе, приходившем на помощь в минуту смертельной опасности. Тринадцатилетнему Никодиму не терпелось проверить открытие: малярии взять было неоткуда, но кстати подвернулся коклюш: начавшись с обычной перхоты, он быстро перерос в гулкий, лающий мучительный кашель, терзавший щуплую Никодимову грудную клетку, особенно по ночам. В полуночном бреду ему казалось, что в груди у него завелась какая-то птица, бьющая крыльями и рвущаяся прочь, пробивающая себе дорогу. Собственно, он представлял ее очень четко: с грязно-белыми крыльями, розоватым гребешком (тут явно примешивались впечатления от мясных рядов на рынке, где курицы раскладывались, как в наглядном пособии для урока естествознания, так сказать, ab ovo), но с хищным загнутым клювом и грозными грязно-желтыми чешуйчатыми лапами. Вертясь в кровати под плотным одеялом, он воображал поединок, в котором воображаемый отец с иконописным ликом и соответствующим образу оружием, чуть ли не копьем, вступит в единоборство с терзающим его изнутри монстром; горячка нивелировала несообразицу с размерами — либо родитель должен был оказаться миниатюрным, либо пернатый узник собирался быть человеческих габаритов. Особенно обидно было, что сам миг сражения он бестолково проспал, хотя и клялся себе не упустить его, — и проснулся вдруг одним прекрасным утром от беглого прикосновения сухих губ матери к своему, за ночь выздоровевшему, лбу. Была сильная метель, за окном чуть наискось летели крупные снежинки, и на месте не дававшего спать чудовища чувствовалась теплая пустота, а вместе с ней растворяющееся ощущение сбывшегося чуда, слишком собственного, чтобы о нем можно было кому-нибудь рассказать.

Вопреки ожиданию, чувство это растворилось не безвозвратно: Никодим носил его с собой, почти не осязая (как человек не ощущает, например, свою поджелудочную железу, покуда та не заболит): эта мягкая теплота любовного присутствия, некая дополнительная страховка всегда была при нем. Он пытался вообразить ее, но выходили всё какие-то комиксы из воскресного приложения к «Русскому слову»: то представлялось ему, что к поясу его прикреплена невидимая нить, которая поддержит его в случае падения; то виделся какой-то бородатый профиль, с усмешкой за ним наблюдающий, — и воображение глумливо пририсовывало ему бинокль, а то и подзорную трубу. Впервые полетев на самолете (а для поколения наших дедушек это был опыт не чета нынешнему), Никодим всерьез беспокоился, успевает ли его тайный спутник следовать за ним, не холодно ли ему на страшной высоте и не угнетает ли его необходимость лететь в толпе подобных (как видно, он не сомневался, что другие люди ощущают что-то в этом же роде, но по молчаливому уговору не спешат распространяться об этом).

Находил он и живые следы вмешательства в собственную и материнскую жизнь. Собственно, сами источники их скромного пропитания располагались в той же области таинственного: мать происходила из старинного дворянского рода, давно обедневшего; отец ее (а Никодимов дед) после смерти жены и еще до рождения внука постригся в монахи где-то в Костромской губернии. Для тех, кто принял постриг, побыв в миру и даже прижив ребенка, монастырские правила отличались особой строгостью: грехи молодости требовалось замолить. Дед в этом отношении явил полное понимание и сочувствие: с истовостью неофита выполнял он всякое назначенное ему послушание, так что к исходу нескольких лет заслужил у братии полное прощение, но на этом не остановился, а, напротив, брал на себя новые подвиги: ходил во вретище и веригах, оставался зимой босым, а к концу сороковых принял обет молчания и уединился в скиту, где одними ногтями, без помощи каких-либо инструментов, выцарапывал себе гроб из ствола вековой лиственницы, упавшей в ураган лета 194* года. Тогда же мать Никодима в последний раз ездила повидать его: поездом до Костромы, а оттуда чуть ли не дилижансом в сторону Шарьи, где нужно было, в свою очередь, нанимать мужика с телегой. Рассказывала она об этом скупо, напирая на юмористическую сторону дела, благо ночевки на постоялых дворах могли служить бесконечным источником сардонического вдохновения. Чувствовалось, впрочем, что ей было не смешно: добравшись до монастыря, к неудовольствию тамошней братии, непривычной к светским паломникам (она была не религиозна), а уж тем более к родственницам монахов, она не могла даже переночевать там, а вынуждена была искать приюта в ближайшей деревне, в обычной крестьянской избе. Ей, как городской гостье, да еще состоявшей в родстве с весьма почитаемым схимником (вероятно, не без надежды на отблеск родительской благодати), постелили почетное место на печи, в соседстве с иссохшей умирающей старухой; остальные же устроились вповалку на полатях и на полу, вперемешку с мелкой скотиной. Ночь эта, по-северному короткая, запомнилась ей надолго: свирепствовали насекомые, стонала старуха, среди ночи запросившая пить и направлявшая гостью сварливым шепотом на поиски ведра и туеска, мекали новорожденные козлята — и все это заглушал густой рев слетевшихся на свежатину комаров. На следующий день, после почти бессонной ночи, хозяин избы отвез ее в монастырь: братия подготовилась держать круговую оборону, отправив ей навстречу самого, вероятно, дряхлого из монахов — либо разумно предполагая, что никакие мирские соблазны на него не подействуют, либо считая, что, если он сам впутается в дьяволовы силки, им в крайнем случае можно будет и пожертвовать. Был он глуховат, бестолков и во время беседы (несколько односторонней) все время норовил заснуть. Из его не всегда последовательных ответов мать Никодима смогла добиться лишь того, что отец Паисий («это мой отец», — хотелось ей воскликнуть) никого не принимает, в разговоры по обету не вступает, а в монастырскую церковь ходит лишь по большим праздникам; братья же приносят ему раз в день кувшинчик с водой и кусочек хлеба, каковой хлеб пекут сами по старинному рецепту (которым, между прочим, могут и поделиться с благословения отца-хлебопека). Посетительница, во все продолжение выдаваемого рассказа медленно свирепевшая, чему особенно способствовали чесавшиеся от укусов места, пообещала старцу, что если сейчас ее немедленно не отведут к отцу, то она выйдет на середину монастырского двора (где рос огромный куст облепихи), там разденется и будет загорать, лежа на травке. Монашек удалился на совещание. Из-за двери слышались шепоты, стук подошв и, кажется, даже позвякивание цепей. В результате к ней выслан был новый парламентер, значительно более юный и еще менее разговорчивый: поманив ее за собой, он вывел ее за территорию монастыря и повел по тропинке в лес. Она не успела еще испугаться или рассердиться, как провожатый сделал жест, предписывающий молчание: впереди на поляне стояло сооружение, больше всего напоминающее автобусную остановку где-то в глуши либо картинку из «Всемирного путешествователя», изображающую североамериканские трущобы: хлипкий навес, сколоченный из каких-то обломков, больше всего походивших на остатки кораблекрушения, — вот только ближайшее море было в тысяче километров. Спиной к ним стоял невысокий, худой, изящно сложенный мужик с длинными волосами, заплетенными в косу, одетый во что-то вроде платья из мешковины, и что-то делал с деревом, мыча себе под нос; в такт мычанию раздавался легкий мелодичный звон, шедший от вериг, которыми были скованы его руки и ноги. Поглядев на него несколько минут, она развернулась и пошла прочь; монашек еле поспевал за ней.

Уйдя неожиданно из мира, дед Никодима (будущий о. Паисий) не оставил дочери ничего: не любив расспросы, даже сыновние, она обычно отвечала куда как скупо, непременно осведомляясь в ответ особенным материнским голосом, все ли уроки сделаны и не пора ли ложиться спать. Сложив мозаику из разрозненных фрагментов, Никодим выяснил, что жили они либо в Ярославле, либо в одном из его ближайших пригородов, что мать его была единственным ребенком в семье, что незадолго до смерти своей матери она уехала в Петербург учиться на Бестужевских курсах, а отец, прельстившись уговорами одного из бывших однополчан, пустился в какие-то биржевые спекуляции с акциями волжских пароходств и прогорел; в счет долгов отобрали дом, жена его заболела и скоропостижно скончалась — и все это произошло в течение нескольких месяцев.

Здесь в биографии ее оказывалось темное пятно, свет над которым она никак не хотела рассеять: следующий эпизод — спустя несколько лет она переселяется в Москву и оказывается владелицей небольшой квартиры в Мясницкой части, в которой Никодим родился и вырос, а также обладательницей скромного состояния, которым управлял консервативнейший из российских банков, настолько блюдущий собственную древность, что ежегодные отчеты его печатались по старой орфографии, вся переписка велась от руки и чуть ли не гусиными перьями (последнее, впрочем, смахивало на анекдот). Четырежды в год появлялся курьер Никита Иванович Меликенцев, банковский мальчик, бывший таковым, впрочем, только по званию, ибо был он дороден, седобород и страдал зимой от ознобов, весной от аллергии на пыльцу, летом от одышки, а осенью от ревматизма, который по старинке называл рюматизмом. В последнем термине Никодиму слышался, впрочем, предуведомительный намек, поскольку мать всегда проводила его на кухню и наливала ему рюмку настойки, которую он медленно выпивал, держа на коленях форменную фуражку (ветшающую год от года) и шумно жалуясь на погоду (всегда в этот день как назло превосходную). Привозил он чек со скопившимися за квартал дивидендами: крупный плотный лист с орнаментальной рамкой, больше похожий на грамоту за беспорочную службу или акт о капитуляции. Вежливо с ним простившись, мать отправлялась буквально по его следам обратно в банк, где столь же внушительный кассир в мундире принимал у нее этот же чек, осматривал его, глядел на просвет, чтобы сличить водяные знаки, после чего оформлял зачисление денег на счет, важно записывая поступления в одну и другую бухгалтерские книги; небольшая сумма выдавалась здесь же золотом, серебром и ассигнациями на мелкие расходы. Жили Никодим с матерью скромно, так что сумма была невелика.

3

Имелись и более свежие следы отцовского присутствия. Несколько лет назад, примерно в такой же весенний день, Никодим, бывший уже студентом, но еще не переселившийся в отдельную квартиру, шел по одному из переулков в районе Малой Бронной. Громадный трехэтажный дом на углу, принадлежавший братьям Гирш, был ему хорошо известен: исстари здесь селилось московское студенчество, так что этот и соседние дома в просторечии назывались гиршами. По какой-то надобности ему нужен был адрес в районе Молчановки, среди путаных переулочков, тянущихся до Собачьей площадки; он перешел Мерзляковский и, почти подойдя к угловому гиршу, заметил краем глаза наверху какое-то копошение: двое рабочих в подвешенной люльке то ли мыли окна в полукруглой, напоминающей черепаху мансарде, то ли подкрашивали окрестности карниза, обрамлявшего то место, где она врастала в здание. Никодим успел лишь ступить на тротуар, как услышал голос, позвавший его по имени: мужской, но тонкий, почти тенор, с волжским оканьем и акцентом на второй слог. (Так всякий обладатель редкого имени, привыкнув диктовать его по слогам в присутственных местах, поневоле приобретает привычку к погрешностям против произношения.) По некоторой склонности к уединению, не перераставшей, впрочем, в полное угрюмство, знакомых у Никодима было немного, а в этой части города, пожалуй, и вовсе никого, что, конечно, не помешало ему, как почти всякому в такой момент, остановиться и заозираться. Улица была странно безлюдной: только в скверике перед церковью закутанная не по погоде татарка выгуливала крупную лохматую квелую собаку, которая лениво обнюхивала розовые кусты, да уличный мальчишка, пробегавший мимо с бильбоке, виртуозно подбрасываемым на ходу, вдруг остановился и посмотрел на него совсем не детскими глазами и со странным выражением лица. Никодим, пожав плечами, двинулся дальше — и в это время перед ним сперва пролилась струйка розоватой краски, образовав на тротуаре раскидистую лужицу, а следом за ней с нарастающим грохотом повалилась люлька с одним из маляров. Это был худой жилистый мужик с актерским бритым лицом; голова его с гулким звуком стукнулась об асфальт; глаза закатились, и на губах показалась пена. Его напарник, суматошно крича, висел, чудом уцепившись за карниз. Улица вдруг пришла в движение: из парадной бежал швейцар, выкрикая дворника, заголосили какие-то бабы, засвистел городовой; сверху, из слухового окошка, протянулись, как в балладе Жуковского, две огромные руки и втянули везучего напарника вовнутрь. Никодим оглянулся: ни татарки, ни мальчика уже не было, только одна собака сидела у края тротуара и смотрела на него.

Тот случай Никодим безусловно числил по разряду вмешательств свыше, но были и другие — может быть, менее яркие и бесспорные, но тоже толковавшиеся им однозначно в пользу высшего неравнодушия к своей судьбе. Если бы ему сказали, что он суеверен, он бы вспылил: черные коты и число тринадцать не вызывали у него никаких чувств (разве что котов, по врожденному сочувствию к изгойству, хотелось подбодрить). При этом обыденная его жизнь была пропитана мелкой назойливой мистикой: идя по улице, он перешагивал через трещины в асфальте; следуя по кафельной плитке, подгадывал шаг так, чтобы подошва не пришлась на междуплиточный стык; слегка, не привлекая внимания, придерживался пальцами за воображаемый поручень и, главное, все время загадывал: если первым придет автобус такой-то, то сбудется (в положительном смысле) то, что занимало в это время его мысли. В этих бесконечных внутренних пари сколько было места мелкому жульничеству, невинной мухлежке и натяжке! Неудовлетворительный результат мог быть объявлен небывшим из-за (совершенно мнимого) нарушения условий; либо мог он быть сочтен прикидочным, тренировочным, а настоящим, уже решающим должен был оказаться следующий — и так, покуда расклад не делался благоприятным. Загадывал он таким образом, впрочем еще в раннем отрочестве, и на темы, связанные с отцом, — и выходило, как всегда, неоднозначно и многозначительно: вроде бы он действительно существовал и Никодим был ему небезразличен, но вот по поводу их будущей встречи мелкие божества, управляющие движением событий вокруг Никодима, приходили в растерянность: встреча вроде бы оказывалась обещана, но без конкретных деталей. Впрочем, размытость эта не мешала общему чувству мягкой и доброй силы, сопровождающей его, невидимой страховки, туманного пятна за правым плечом, из которого в нужную секунду готова была соткаться крепкая рука, чтобы поддержать его под локоть, или мог прозвучать негромкий шепот, чтобы поправить или остеречь. И теперь эта смутная теплота получила собственное имя.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win