Шрифт:
– Тогда его пригласили читать лекции в сельскохозяйственном институте, – продолжал журчать рассказ с заднего сидения. – И он, дурень, решил, что на самом деле учёный. Тут уж всем тошно стало. Приснится ему ночью какая-нибудь хреновина – вызывает: «Вот я набросал чертёж сеносушилки. Сделайте так, так и так». Бросили все дела. В мастерской сварили что-то похожее на большую крышу. Внутрь поставили мощный электрический вентилятор. Но, он ведь неуч – расчёты никогда не делал, да и не умел. Бандура получилась пять тонн весом, как её на место сушки доставить? Приварили колёса, пока тащили ко мне на ферму, конструкцию покорёжили. Ещё три дня ушло на ремонт. Положили сено на эту крышу, стали дуть. Мало положишь – сдувает, много – не продувает.
– Это ты, – говорит, – нарочно саботируешь! Я тебя насквозь вижу.
Потом перестройка началась, бардак, боятся некого. Он совсем распоясался: делал, что хотел. И посыпался совхоз: он со своими дружками как волки его рвали.
Когда я проснулся в следующий раз, заведующий всё ещё рассказывал:
– Подходит ко мне Маруся и говорит: «Фёдор Борисович, что же это такое! Мне надо заработать, а они весь мой комбикорм продали! А вчера перед моим носом железным штырём размахивали». Пошёл я к нему: «На ферме целая банда собралась. Примите меры, ведь убьют они кого-нибудь, вы отвечать будете». «Слушай, – говорит он мне, – ты жить хочешь?». – «Конечно хочу». – «Ну так уезжай в свою Германию, пока тебя самого не пришибли». «Идите-ка вы все к чёртовой матери, – думаю себе. – И правда прибьют, и никого не найдут, потому что в милиции все его люди». Вот и поехал.
– Да, – сказала его слушательница, и больше слов не нашла.
Очнись, Фёдор Борисович, какой совхоз, какие башни, сенаж и доярки: кругом одна Германия!
И я не в силах это осознать. Неужели это реально несётся навстречу, вспыхивая тысячами огнями, Федеративная Республика, или мне снится? Лиза тоже потрясена. Лицо у неё растерянное, ошеломлённое.
Едем уже четыре часа. В огромные окна то тьма, то яркий свет – уже глаза болят и слезятся. Устали. Когда же приедем?
Наконец автобус замедлил ход. Остановка. Шлагбаум. Свет. Какие-то люди обступили кабину, говорят с водителем. Поднялся шлагбаум – значит приехали. Автобус остановился против длинного строения, похожего на ангар. Ворота открыты. Внутри светло. Вдоль стен стеллажи, в центре стеллажи. Мы столпились, как стадо овец. Нас не пускают: ждите. А холодина страшная – ветер арктический. Я в пиджаке на одной пуговице, под ним тоненькая рубашка, ветер задувает до мозга костей. По ангару ходит мужик, разговаривает по радиотелефону. Что-то кричит: очень похож на лагерного надсмотрщика из наших военных фильмов, только овчарки не хватает. Другой немец переводит: «Вносите свой багаж». Вот и Лиза тащит наши сумки. Служитель опечатывает, наклеивает номер, даёт бирку. Кто сдал – не толпись, выходи наружу, жди.
Ну всё, багаж сдан. Идём в другое место. Какой-то служащий подгоняет мне инвалидное кресло, Лиза везёт меня вслед за толпой. Наконец мы в тепле, в большом помещении. За столом комиссия: предварительная регистрация наших документов.
В комиссии парень в белом халате – на вид лет двадцати пяти: рыжие, растрёпанные волосы, рыжая бородка-эспаньолка. Подходит ко мне:
– Я врач. Что с вами?
– У меня в детстве был полиомиелит.
– Что такое полиомиелит?
Он сражает меня своим вопросом. Жму плечами:
– Болезнь такая.
– Не знаю, нет такой болезни!
Ничего себе даёт! Пытаюсь объяснить:
– Ещё её называют детский паралич.
– Ну да, такая болезнь есть. Что вам нужно: костыли, коляска (Rollstuhl 3 )?
– Да, коляска нужна.
– На которой сидите, ваша и будет. Перед отъездом сдайте её в дом номер пять.
– Понял.
Потом нам объясняют, что столовая в седьмом доме, завтрак с семи до половины девятого, обед с двенадцати до двух, ужин с половины шестого до семи, а завтра в десять часов надо прийти в одиннадцатый дом для получения инструкций. Всё, мы свободны. На выходе служитель протягивают нам два пакета – сухой паёк. Лиза от него отказывается.
3
Инвалидное кресло
– Вам в третий дом, – говорит высокий молодой парень в свитере. – Я вас провожу.
Он везёт меня по безлюдным дорожкам, освещённым фонарями. Уже двенадцатый час, лагерь спит. Поворот, и перед нами двухэтажное здание с тёмными окнами, только из входной двери выливается яркий свет. По пандусу наш провожатый в момент возносит меня на трёхступенчатое крыльцо. Навстречу выходит немец с солидным брюшком – так называемый хаусмайстер, или заведующий домом. Теперь мы в его юрисдикции, а наш провожатый исчезает.
Хаусмайстер привёл нас в комнату в дальнем конце коридора. Едва он открыл дверь, заплакал ребёнок. Хаусмайстер щёлкнул включателем. Мы вошли в большую комнату с двумя широкими окнами. Слева две двухъярусные кровати. На нижней молодая, толком не проснувшаяся, брюнетка с распущенными волосами, успокаивает грудного ребёнка. У правой стены ещё одна такая же четырёхспальная конструкция. Между ней и окном односпальная кровать на колёсах, с механизмом регулировки изголовья.
Не такого я ждал от начала жизни в Германии. Наши родственники рассказывали, что их сразу поселили в отдельную квартиру со всеми удобствами. И мы в конце своей поездки из Ганновера рассчитывали на душ, чашку чая и сон в отдельной комнате.
– Да, – говорит Лиза, и на лице её написано разочарование.
– А что ещё могли ожидать люди, бросившие своих родителей! – говорю я со злостью.
Боже мой, какой я подлец! Как я мог такое сказать!? На Лизином лице написано такое горе, какого я ещё никогда не видел.
Я лёг на односпальную кровать, Лиза на одну из верхних. Я уснул почти мгновенно после более чем суточного путешествия.
Проснулся под утро. В окно светила круглая луна. Жаркая волна ужаса обрушилась на меня: что мы наделали! Невозвратно, непоправимо! Назад дороги нет. Никогда больше не будет прежней жизни, в которой были мои родные, мой дом, окружённый деревьями, книги, советские фильмы; жизнь с тем, что было мне дорого, которую, несмотря ни на что, я любил.