Пушкин Александр Сергеевич
Шрифт:
Из Азии переехали мы в Европу {12} на корабле. Я тотчас отправился на так называемую Митридатову Гробницу (развалины какой-то башни), там [482] сорвал цветок для памяти и на другой день потерял [его] без всякого сожаления. Развалины Пантикапеи не сильнее [483] подействовали на мое воображение. Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи — и только. Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем. Всю ночь не спал. Луны не было, звезды блистали; передо мною, в тумане, тянулись полуденные горы…. „Вот Чатырдаг“, сказал мне капитан. Я не различил его, да и не любопытствовал. Перед светом я заснул. Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа. Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам; тополи, как зеленые колонны, стройно возвышались между ими; с права огромный Аю-Даг…. и кругом это синее, чистое небо и светлое море, и блеск и воздух полуденный…..
482
Сперва было начато: г[де]
483
сильнее вписано.
[На полуденном берегу] В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностию [484] неаполитанского Lazzaroni [485] . Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря — и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество. Вот всё, что пребывание мое в Юрзуфе оставило у меня в памяти.
484
и беспечностию вписано
485
Лаццарони, нищий.
Я объехал полуденный берег, и путешествие М.[уравьева-Апостола] оживило во мне много воспоминаний; но страшный переход его по скалам Кикенеиса не оставил ни малейшего следа в моей памяти. По горной лестнице взобрались мы пешком, держа за хвост татарских лошадей наших. Это забавляло меня чрезвычайно и казалось каким-то таинственным, восточным обрядом. Мы переехали горы, и [486] первый предмет, поразивший меня, была берёза, северная берёза! сердце мое сжалось. Я начал уже [487] тосковать о милом полудне — хотя всё еще [я] находился [я] в Тавриде, всё еще видел и тополи и виноградные лозы. Георгиевской монастырь и его [488] крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление. Тут же видел я и [489] баснословные развалины храма Дианы. Видно мифологические предания счастливее для меня воспоминаний исторических; по крайней мере тут посетили меня рифмы, я думал стихами [о **]. Вот они
486
Переделано из Переехав горы
487
уже вписано.
488
его вписано.
489
и вписано.
В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного Хана. К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes [490] . Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает, и на полу-европейские переделки некоторых комнат. NN почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище,
490
фонтаном слез.
Лихорадка меня мучила.
Что касается до памятника ханской любовницы, о котором [491] говорит М.[уравьев-Апостол], я [его не] об нем не вспомнил, когда писал свою поэму — а то бы непременно им воспользовался.
Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано всё, что подвластно ему? и проч. [492]
491
Переделано из которой
492
Весь этот абзац также перечеркнут поперечной чертой.
Пожалуйста не показывай этого письма никому, даже и друзьям моим (разве переписав уже), а начала в самом деле не нужно. [493]
Благодарю тебя за письмо, милый Пушкин: оно меня очень обрадовало, ибо я очень дорожу твоим воспоминанием. Внимание твое к моим рифмованным безделкам заставило бы меня много думать о их достоинстве, ежели б я не знал, что ты столько же любезен в своих письмах, сколько высок и трогателен в своих стихотворных произведениях.
493
Последний абзац написан внизу поперек страницы.
Не думай, что бы я до такой степени был маркизом, что б не чувствовать красот романтической трагедии! Я люблю героев Шекспировых почти всегда естественных, всегда занимательных, в настоящей одежде их времени и с сильно означенными лицами. Я предпочитаю их героям Расина; но отдаю справедливость великому таланту французского трагика. Скажу более: я почти уверен, что французы не могут иметь истинной романтической трагедии. Не правила Аристотеля налагают на них оковы — легко от них освободиться — но они лишены важнейшего способа к успеху: изящного языка простонародного. Я уважаю французских классиков, они знали свой язык, занимались теми родами поэзии, которые ему свойственны, и произвели много прекрасного. Мне жалки их новейшие романтики: мне кажется, что они садятся в чужие сани.
Жажду иметь понятие о твоем Годунове. Чудесный наш язык ко всему способен, я это чувствую, хотя не могу привести в исполнение. Он создан для Пушкина, а Пушкин для него. Я уверен, что трагедия твоя исполнена красот необыкновенных. Иди, довершай начатое, ты, в ком поселился гений! Возведи русскую поэзию на ту степень между поэзиями всех народов, на которую Петр Великий возвел Россию между державами. Соверши один, что он совершил один; а наше дело — признательность и удивление.
Вяземского нет в Москве; но я на-днях еду к нему в Остафьево и исполню твое препоручение. Духов Кюхельбекера читал. Не дурно, да и не хорошо. Веселость его не весела, а поэзия бедна и косноязычна. Эду [тебе] для тебя не переписываю, потому что она на-днях выдет из печати. Дельвиг, который в П[етербур]ге смотрит за изданием, тотчас доставит тебе экземпляр и пожалуй два, ежели ты не поленишься сделать для меня, что сделал для Рылеева. Посетить тебя живейшее мое желание; но бог весть когда мне это удастся. Случая же верно не пропущу. Покаместь будем меняться письмами. Пиши, милый Пушкин, а я в долгу не останусь, хотя пишу к тебе с тем затруднением, с которым обыкновенно пишут к старшим.