Шрифт:
Вышла. Одежонка болтается, не по размеру всё, тонюсенькая станом, вот личика не разглядеть – слева распухло, окривело, один глаз не видно, второй кровью заплыл, и сине-багровое всё, ничего не поймёшь, теперь без волос стало видно и головка раненая вся и шея… Идёт-то с трудом, чуни войлочные хоть и мягкие, а ноги раненые, забыл я… Я поднялся из-за стола, пошёл навстречу.
– Постой, помогу тебе, – сказал я, подойдя, поднял на руки болезную.
Она немного испуганно воззрилась на меня, вытянув руки. Понятно, опасается, мало вчерашних, я ещё взялся лапать…
Я проговорил, как можно мягче:
– Да не бойся.
Я донёс её до лавки, посадил и сам сел рядом.
– Ты не бойся меня, я не трону, – сказал я тихо и как можно мягче. – Не обижу тебя, как те. Не понял я сразу, что… Отвык от людей тут, вот и обознался… Вылечу тебя, и домой отвезу, к родителям. От родителей украли?
– Нет, померли все, – сказала она, немного расслабляя руки, опустив локти, и смотрела теперь спокойно вполглаза. – Брат только, но… он… Никого у меня нет. Да и были бы, такой, – она провела ладонью по голове, – куда я этакая пойду… Ты… добрый человек, не гони сколько-нибудь, я… пригожусь тебе на что, готовить буду, убираться, по хозяйству тож, одному непросто, поди…
Я засмеялся:
– Чего-чего, а помощников мне не надо, сам привык. Гляди!
И он, от стола под старым уже навесом на столбах, струганным на два ската, как крыша, вытянул правую руку в направлении летней печи шагах в пяти, на которой булькал чугунок с пахучей похлёбкой. Чугунок, чуть покачнувшись, приподнялся, будто кто-то невидимый взял его в руки и, не спеша, перенёс на стол.
– И похлёбку сварил я точно так же… – довершил своё действие чудной красавец. – Пусть остынет, дойдёт, а я пока ноги пока тебе смажу зельем животворным, да перевяжу. Поешь, тогда и прочими ранами займусь…
И направился к дому, в подклеть, вернулся с маленькой баночкой, и вервием. Намазал и обмотал мне ноги жирной тающей мазью и оставил пока.
– Сиди ногами на лавке, пусть подышит лекарство от солнца и воздуха силы примет, потом завяжем, – мягко сказал он.
– Что, с зельем так не выходит, как с едой? – спросила я, удивляясь, зачем ему вообще что-то делать, если он чугунки с едой вот так-то ловко передвигает.
Он засмеялся опять, улыбка у него беззащитная какая-то, как у всех добрых людей. И лицо становится таким-то милым, когда он смеётся.
– Если всё как с похлёбкой делать, то и руки-ноги вообще отпадут за ненадобностью, – сказал он. А потом добавил уже без смеха: – А ежли по правде, то – да, с зельями и лечением так нельзя. Лечить без жертвы нельзя, хоть малой, но жертвы. Зелья как еда за руками не идут, хотя и там поработать надо… Но тут особенно: травы найти и правильно высушить или выморить, или в масле притомить, в вине, смотря какая на что приготовляется. Я слабо этим искусством владею. Это Сингайла дар, только он отказывается от него, не хочет признавать, низким считает Божеское предназначенье.
А мои ноги между тем болеть уже перестали. Скромничает… а ведь он…
– Ты… – вдруг догадалась я, как толчок в сердце. Почему в сердце, не в голову?.. И как раньше не поняла? – Ты что, ты – Галалий? Галалий Огнь?
Он улыбнулся снова, взглянув на меня из-за плеча:
– «Огнь»?! Что, так и зовут до сих пор?
Точно, но как такое возможно?
– До сих пор? Сколько тебе лет, Огнь?
– А сколько, ты думаешь?
– Галалию никак меньше, чем пятьдесят… даже больше должно быть. А ты… парень. Ну, али мужик первой молодости.
Он удивился, было видно, посмотрел на меня, словно снова увидел что-то, чего не ожидал.
– Вон как ты меня видишь?.. – проговорил он.
И смотрел с улыбкой, опять смущённой немного. Глаза све-етлые, как байкальская вода на мелководье летом. Галалий, это же надо… А я-то думала, тебя вообще не существует, ты – выдумка… Может быть, я просто умерла и… вижу прекрасноликих кудесников, и чудеса происходят вокруг меня, как с тем горшком с похлёбкой?..
Вдруг она качнулась и начала валиться на бок, побледнев под своими синяками. Ах ты… мало спала, не восстановила силы. Я не зря сидел рядом, поймал. И оставил так, опершись на меня, на мои колени головкой. Личико, разбитое под солнце подставилось. Ничего, касатка, раны заживут, поправишься, отвезу тебя к добрым людям, кто про стриженые волосы не спросит. Не то… ох-хох… не то привыкну к тебе, полюблю… Ты вон живая, да смышлёная, похоже, мудрено тебя не любить. А мне это нельзя, такую слабость заиметь, это Эрбину раскрытую грудь подставить – рази. Да и отвык я давно от привязанностей.
… С этого по-настоящему и началась наша с братом вражда. До того он искал способ задеть меня и вывести из себя, заставить разозлиться и позволить ему обвинить меня перед всеми в том, что я злобно нападаю на него. Я не могу сказать, что я мучительно крепился и не трогал его, но любой другой давно врезал бы нахалу.
И вот в столицу приехала племянница нашей матери, Лея, которая жила на восточном берегу. Она была всего на год моложе нас, нам было по шестнадцать, Лее – пятнадцать. Она была необыкновенная во всём, так мне казалось: у неё были рыжие волосы и глаза – ярко-зелёные, как иногда бывают воды нашего Байкала в середине лета… Я влюбился с первого взгляда в её красоту, хотя до сих пор вроде и не замечал женщин, в отличие от Эрбина, давно познавшего женские прелести и ласки. Мы стали проводить вместе с Леей всё время, не занятое учёбой или сном. Она неподдельно восхищалась моими знаниями, моей ловкостью и силой, моим остроумием, которое благодаря её восхищению стало искромётным. Она заворожённо слушала и смотрела на меня чуть ли не как на божество, никто так на меня раньше не смотрел. Поэтому решиться поцеловать её оказалось несложно и этот первый поцелуй, как и последующие с ней, я помню до сих пор. Наверное, они были неумелы и неловки, но так и запомнились мне счастливым кружением в моей голове.