Шрифт:
– Вот метафора овеществленного мира. Туалетная бумага, а в переносном смысле - повязка.
Говорек не может сдержаться:
– Дайте-ка мне, теперь я!
Товитка, разгоряченная, вмешивается:
– Самому надо было придумать. Тоже мне!
– Мотыч кажется ей таким необыкновенным. Говорек хочет отнять, рвет бумагу.
Мотыч бьет его по рукам, кричит:
– Портач?
– Парта что?
– Говорек острит, делая вид, что не слышит.
Рулон падает, раскручивается.
– Видите, что вы наделали, - горюет о случившемся Товитка, поднимает вместе с Мотычем и Бишеткой бумагу, старается поправить дело, сердито бормочет: - Глупый бык!
На сей раз Говорек действительно не слышит, а Медекша только притворяется. Он не важничает, почти совсем домашний, держится поближе к молодежи, при нем можно выкаблучиваться как хочешь. Впрочем, сейчас он стоит спиной к ним, гладит пальцами корешки книг, рядами, словно частокол, поднимающихся к самому потолку. То и дело вытягивает какую-нибудь.
Посмотрит, полистает, ставит на место. Глаза и мысли его блуждают порознь. Ибо, даже когда читает, он не перестает прислушиваться к тому, что творится у него за спиной. Чудаки.
Вот теперь этот Мотыч находит на письменном столе Штемлера стекло от часов. Будет монокль. Всем по очереди вставляет его в глаз, смотрит, кому как идет. Наконец собирает по пряди волос над ушами, делает из них что-то вроде баков, подтягивает отвороты смокинга так, что под шеей белый треугольник воротничка становится совсем крошечным. Строит глазки. Вертит задом. Все вместе-бледная тень денди столетней давности.
Чатковский раздобыл где-то винную пробку. Вставил ее, словно лупу, в глаз. Хватает руку Мины с часами. Осматривает их.
Это-часовщик. Медекшу эти штучки и не оскорбляют и не забавляют, только будоражат мысли. Что за всем этим?
Откуда такой инфантилизм! И алкоголь, поражается он, тот самый алкоголь, который у нас в стране еще не так давно, как правило, побуждал к скандалам, теперь толкает на забавы. У Медекши крепкая голова. Любой напиток, вино ли, водка ли, обостряет мысль. Просветляет память. Да, конечно, были пляски, танцы в огромных залах. Влюбленность в движение, но никогда такой, он и сам не знает, как ее назвать, влюбленности в незрелость. Несерьезные они. Но и это не то. Князь смотрит на Ельского. Несомненно, головастый. Хо-хо! Или Мотыч. Он читал его стихи, пронизанные глубоким беспокойством. Чатковскийхваткий, знаток политических интриг, силен в философии. Стало быть, не сопляки же. Том, который он в эту минуту бездумно вытащил с полки у себя над головой, выскользнул из рук и плюхнулся на пол. Товитка как раз подносила ко рту маленькую, до краев, рюмку-рука ее дрогнула. Всеобщее ликование. Несколько человек обступили Медекшу, они заговорщически улыбались и были уверены, что с книжкой он это нарочно.
– Не знаю, как вас и отблагодарить, - перекрикивает всех Говорек.
– Я ей говорю: вы разольете. Она: как бы не так и еще чего! Я: ну, вот увидите. Мотыч схватил меня за руку, чтобы я ее не подтолкнул. А тут вы-трах!
Они поднимают с пола том, помогают водрузить его на место.
Приглашают присоединиться к ним.
– Как веселишься?
– спрашивает князь у дочери.
Правду Кристине говорить не хочется. Сегодня вечером у Штемлеров она себя чувствует прекрасно. Присматривается, радуется, хохочет. Только что-то мешает ей сказать, что тут все замечательно. Товитка, не дожидаясь, когда ее спросят, опережает Кристину.
– Отменно, - кричит она, - отменно.
– Ее возбуждает сама мысль о том, что такой пожилой мужчина позволил себе так созорничать. Она ищет глазами Мотыча.
– Сейчас идем.
– Отчего вам тут не остаться?
– удивляется Медекша.
– Вообще, что с вами происходит?
– А что, а что?
– кокетничает Товитка.
– Отчего вы не можете усидеть на месте?
– говорит князь.
– В наше время такого и представить себе нельзя было. Коли уж весело, так человек сидел, коли нудно, прощался, делал ручкой столу и отправлялся спать. А вам все равно, так или иначе - непременно надо куда-то идти.
– Ведь ресторан с танцами совсем другое дело, - вступился в защиту Говорек.
– Музыка, ритм, ощущение, что рядом с тобой веселится куча людей. Быть среди них.
– Вот именно, - с сомнением пробормотал князь. Он хотел еще что-то сказать, но Тужицкий, входя, от самых дверей прервал его.
– Идем?
– обратился он к Кристине.
– Идем?
– спросил Мотыча. Но у того еще было одно важное дело к Чатковскому.
– Идем?
– повернулся он к нему. Это было самое первое звено цепи. Так они и позванивали ею, одно за другим, словно вагоны, прежде чем двинуться в путь.
– Ну и что делать?
– Бишетка не спросила, а скорее простонала, обращаясь к Медекше.
– Прямо эпидемия какая-то. Вспыхивает неожиданно и выметает половину гостей.
– Много их пойдет?
– прошептал он.
– Столько, - жаловалась она, - что те, кто останется, спохватятся и тоже дадут деру. А ведь только двенадцать.
Продержать бы их еще час или два. Дело чести. Поздняя пора свидетельствует о том, что вечер удался. Рассвет-самый шик. И еще-выкомаривание. Мотыч был великолепен. Мысль эта прибавляет Бишетке сил. Но достаточно ли он действительно известен, чтобы факт о его проказах уже сам по себе был восхитителен? Она начинает нервничать. Весь вечер старалась подчеркнуть важность одних гостей в глазах других. Последний час она провела в библиотеке. Прямо-таки ярмарка всяких шалостей и целый клубок зависти. Говорек во все вмешивался, но сам ничего придумать не мог. Стремился всех затмить. Выкрутасы, результат которых развлечение, не разгоняющее скуки.