Шрифт:
Раковина принимала его неназойливо, чуточку беспечно, но с немыслимым споойствием, силой и добротой. Оставалось непонятным, как столь огромное, насыщенное до краев Нечто может воспринимать и любить свою ничтожную малость? Это в ней самое удивительное. Целый океан энергии, совершенно не смущаясь ситуации, беседовал с крошечной каплей о ее мелких суетливых делах. Им было о чем поговорить!
Безмолвие
Сознание возвращалось мучительно медленно. Оно словно испытывало непосильный гнет, чего-то вязкого и обжигающе холодного. Моносу казалось, что кто-то выпивает его силу, вбирает в себя частицу за частицей животворную влагу, энергию.
Потом проявилось бледное, мутное пятно. Оно непрестанно разрасталось, заслоняло темноту сна, спасительного неведения. И вместе с ним нахлынуло одиночество горькое, жалеющее самое себя. Печать, налагающая неотвратимость скорби, как покрывало на окружающее бессилие.
Наконец, свет сфокусировался в определенную картину и Монос прозрел. Мир стал кристально чистым. Суета жизни еще не заполонила пространство. Только камни и песок составляли грани суровой, холодной реальности. Никаких следов мягкости – резкость и однозначность. Предельная чистота и определенность, без всякой копошащейся череды и повседневной мелочности живого.
Зачатки инстинкта захватили тело моллюска в судорожные объятия, заставили сжаться в комок и забиться как можно дальше вглубь спасительного убежища. Пространство вокруг его Раковины было напрочь лишено всяких следов жизни. Со дня сонной лощины исчезли все, даже самые крошечные ее обитатели! Сами воды океана были кристально чисты и лишены привкусов и ароматов существующей в нем жизни.
Каждая грань мертвого камня, песчинки, кристалла будто приблизилась и сверкала удивительной чистотой. Казалось, что в единый миг все живое вокруг было выпито единым глотком небытия. Остался лишь холодный и чистый мир камня и мертвой воды. Казалось, что Монос, защищенный покровами Раковины, остался на этом свете один одинешенек. Слава Раковине! Только казалось.
А беда состояла в том, что моллюсков ели. И самое интересное в этом скабрезном положении, оказалось то, что сами моллюски о столь досадном обстоятельстве, даже не подозревали. Впрочем, едят и нас, и всех остальных, но мы совершенно не желаем подозревать об этом. В этой глупости с тех самых докембрийских периодов не изменилось к лучшему. Уж лучше слепота, чем зрение, знание неминуемости собственного окончания.
Интересное вам скажу занятие, ни о чем не подозревать. Жил себе, к примеру, гражданин в маленьком уютном городишке, на берегу большой и быстро текущей реки. Жил человек, и ни о чем не подозревал.
И вот однажды, в абсолютно нерабочий, воскресный день, отправился гражданин покупаться на эту самую реку. И что думаете? Напился и утонул? Как же, как же, остался целехонек. Вот только гражданином числиться перестал. Нету того города. Прорвала река дамбу и унесла город в прошлое в далекие края. Унесла без суда и разумного следствия. Ни найти, ни догнать, ни дожить до него.
И все же чего из них не стало, гражданина или города? Может и не было никого города на берегу реки…, и гражданина который удумал купаться на реку… Так и реки может не было?
Сеть
Сеть воистину огромна. Ее тело – бесконечный, двумерный арабеск бахромы, истонченный пресыщенным одиночеством и усталостью. Ее рваные края теряются в пространстве слизистыми нитями, пересечениями, пустотой. Она не кажется единой, полнит осколками темные впадины и трещины, кусками цепляется за сточенные конуса подводных скал и все же осознает себя. Она только процесс, она поглотитель. Сонное, мутное марево глубин трепещет перед ней. Ведь Сеть единственная и главная в этом мире, она созидает его чистоту и правильность.
Покой, покой, тогда ей хотелось одного покоя. Сеть распластывалась на самом дне, самой глубокой бездны и отдыхала от бешеного ритма, когда-то составлявшего смысл ее существования.
Но суетливые, настырные твари – мельчайшие частички грязной, мутной жизни, они не отпускали ее. Твари падали на тело сверху, будто обжигающие капельки кислотного дождя. Они превращали ее расслабленную плоть в сплошную, болезненную рану. Они рыли бесконечные ходы в ее внутренностях. Они зачинали и рождались в ней, они испражнялись в ее тело. Сеть становилась немыслимо вялой и рыхлой. Она почти переставала существовать в единстве и тогда просыпалась.
Вдруг, по бесконечно долгому телу пробегала судорога ярости. Она тянулась из конца в конец несколько дней. И только затем, после бешеной пляски боли и усталости от прошлого, ее тело покрывалась потом.
Сеть менялась на глазах. Ее волокна утончались и утончались. Они освобождались от лишнего и чужого. Они вновь становились собой. Боль побуждала к действию. Боль зачинала разум, собирала в спираль отголоски и ощущения, сплетала огненный жгут мысленного потока.
Сжатие было таково, что вода булькатила вокруг, и раскаленный пар мириадами пузырьков устремлялся вверх к поверхности. Волокна ее тела превращались в нити. Но нити эти, уступали в прочности только камню. Да и то лишь потому, что камень не имел смысла, и не насыщал тело.