Шрифт:
За прощальным ужином опять вышла незадача. Поэт опрокинул флакон и пролил масло на скатерть. Примета недобрая.
– Эдакой неловкий! – воскликнул с досадой Нащокин, – за что не возьмешься, все роняешь!
– Ну, это я на свою голову… – пробормотал Пушкин, тревожившийся в ту минуту за жену куда больше, чем за себя.
Друзья посовещались, и по принятому в таких случаях правилу, решили отложить отъезд: у них считалось, что с наступлением следующих суток зловещий знак теряет силу.
Тройку подали в первом часу, и расцеловавшись, друзья расстались.
26 мая (6 июня)
Петербург – Каменный остров
Свое 37-летие Пушкин, как и обещал, отпраздновал дома, или точнее, на даче, куда в его отсутствие перебралось семейство.
Из Москвы Александр Сергеевич вернулся 23 мая, уже заполночь, и как подгадал: жена только что разродилась дочкой.
– Вот к чему случилась эта задержка с пролитым маслом, – обрадовался Пушкин, предпочитавший отсутствовать при родах жены. – Не случись ее, приехал бы как раз к началу схваток. Вдвойне важно все эти предосторожности соблюдать…
Состояние Наталии Николаевны не позволяло созывать гостей. Присутствовали поэтому на дне рождении в основном родственники. Из посторонних был только Одоевский, но его Пушкин пригласил скорее по делам «Современника», нежели для произнесения заздравных речей. Гоголя он тоже позвал – как-никак в дальнюю дорогу человек собрался.
Теперь же, когда стало ясно, что и на день рождения Гоголь не приехал, Пушкин заметно расстроился.
– Ну и друг, ну и сотрудник! – пожаловался он Одоевскому. – Не объяснившись все бросает, бросает даже своего «Ревизора». Щепкин ждет его в Москве, не решается без автора роли распределять, а тот в вояж по Европе пускается!
– Он очень болезненно принял постановку «Ревизора», говорил, что никто его не понимает, что ничего изменить нельзя… Никогда его, кажется, таким мрачным не видел.
– Я даже не понимаю, намерен ли он продолжать сотрудничество в «Современнике».
– Есть люди, которых трудности закаляют и препятствия приводят в азарт, Гоголь мне именно таким когда-то казался, а вышло наоборот. Вместо того, чтобы самому поставить в Москве свою пьесу, как он того, казалось бы, желал, он бежит за границу.
– Вы правы, бежит… – задумался Пушкин. – Как его Подколесин из-под венца.
– Вы хотели поместить в «Современнике» статью о паровых машинах, – сменил тему Одоевский. – Я вам еще более удивительное техническое достижение советую осветить… Про магнетический телеграф слышали?
– Нет. Расскажите.
– Оказалось, что магнетический сигнал перемещается по медному проводу с той же скоростью, что и свет в пространстве – в секунду 280 тысяч верст!
– Неужто? Может быть просто 280 верст?
– Все точно, я специально справлялся – 280 тысяч. Я когда об этом сам услышал, то в своем последнем романе – он называется «4338-ой год» – написал, что в будущем между знакомыми домами устроены магнетические телеграфы, посредством которых живущие на далёком расстоянии люди общаются друг с другом.
– Любопытно.
– Так вот представьте, как раз теперь у нас в Петербурге придумали, как сигналы эти на другом конце провода улавливать. Вокруг Адмиралтейства сейчас протянули такой провод и делают опыты.
– То есть я сижу, скажем, здесь на Каменном острове, а Нащокин у себя напротив Старого Пимена, и мы можем мгновенно с ним сообщаться?
– Определенно. Это и есть магнетический телеграф.
– Неужели правда? Вот чудеса!
Из мансарды открывался вид на просторы Большой Невки, и Наталия Николаевна, расположившаяся так, чтобы можно было любоваться красотами, особенно в разговоре не участвовала.
Ее троюродная сестра Идалия Полетика листала ноты и время от времени пробовала что-то сыграть на пианино, а родные сестры Натальи Николаевны Екатерина и Александрина Гончаровы, уже неделю жившие на даче, расспрашивали сестру Пушкина Ольгу Сергеевну о последних городских сплетнях.
Ее муж – Павлищев – заговорил о разделе имущества, о передаче Михайловского брату Льву Сергеевичу, – было от чего начать нервничать. И настроение у Александра Сергеевича окончательно расстроилось.
Как-то отпустило тогда в Москве! И как все давит и тревожит в Петербурге.
Пушкин был рассеян, слушал невнимательно, вздрагивал каждый раз, когда звенела посуда или о стенку бил ставень.
Заметив, наконец, что Пушкин в дело не вникает, Павлищев перестал донимать его делами и поделился последней столичной новостью: