Шрифт:
Он сделал неопределенный жест рукой.
— Да все. Сознание, что шестидесятые безвозвратно прошли, а мы — всего лишь эпигоны чувства жизни. В Иссинге — более чем где-либо.
— Что вы имеете в виду? Что было такого особенного в Иссинге?
— Интернат — как остров, понимаете. В некотором роде он был регрессивным. В то время как весь мир сходил с ума по панку, новой волне, Дэвиду Боуи и диско-саунду, мы были верны старому доброму Джетро Талу и Кингу Кримпсону.
— Джетро?..
— Музыкальные группы, — нетерпеливо пояснил он. — Именно это я и имел в виду. В то же самое время, как вы, вероятно, красили волосы в зеленый цвет и сходили с ума по Сид Вишесу, мы жили во временОй капсуле, в которой каким-то образом законсервировались идеалы шестьдесят восьмого года. Была дурь и ЛСД, но не было героина и коки. В теплые летние ночи мы выбирались на улицу через окна и встречались на пруду, чтобы покурить и выпить. Мы мучили гитары, читали стихи Пауля Целана, играли в футбол и хоккей, совокуплялись, любили, ненавидели, заново изобретали социализм. Это было чудесно. Сегодня это знают…
— Почему?
— Что — почему?
— Я имею в виду, насколько? Насколько чудесным было это время?
Леманн улыбнулся.
— Ах, да во всех отношениях. Когда ты в определенном возрасте, между шестнадцатью и девятнадцатью, ты — на пике сексуальности, творчества. Ты можешь создать целый мир и разрушить его, и это дает тебе чувство, что ты можешь все, за что ни возьмешься. Это даже не нужно доказывать — пока. Потом уже…
— Ловят на слове?
— Да. В реальном мире, после Иссинга, твои самые замечательные мысли, твои удивительные планы не стоят вообще ничего. Чего-то стоит только то, что ты делаешь. И постепенно, незаметно, все твои замечательные идеи растворяются в воздухе, потому что их нельзя воплотить в жизнь. По крайней мере, тебе так кажется. Вдруг ты начинаешь видеть только препятствия и кажешься себе наивным идиотом. Нормативная сила фактов.
Он коротко засмеялся, его лицо снова напряглось и стало пустым. Возникла небольшая пауза. Ему казалось, что он рассказал все, и в то же время этого было явно недостаточно. Ведь они собирались говорить не о высоких мечтах, которые разбиваются о реальность.
— Вы очень хорошо умеете рассказывать, — медленно произнесла Мона.
— Вообще-то я еще никому этого не рассказывал. Так четко… этакий концентрат, самое главное.
— Сколько лет вы пробыли в Иссинге?
— Четыре года. До экзамена на аттестат зрелости.
— Вы всегда были там счастливы? Так, как вы описали?
Леманн откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди.
— Вообще-то мне давно пора уходить.
— Пожалуйста, только один вопрос. Фелицитас была несчастна. Настолько несчастна, как это возможно только в Иссинге. Я не в состоянии почувствовать это, я никогда не училась в интернате. Чтобы найти ее, остановить, мне нужно знать, каково ей было тогда.
— …Иногда там было ужасно.
— Простите?
— Ужасно. Иногда просто ужасно.
— Что ужасно?
Леманн смотрел мимо нее, казалось, что мысли его не здесь.
— Что ужасно?
Он снова вернулся в реальность, за этот столик, но голос его внезапно изменился. Стал глухим, тихим и спокойным.
— Видите ли, если в таком месте, как Иссинг, не иметь друзей, то становишься одинок, как… как в вакууме. Одиночество полное. Деться-то некуда. Деревенские не интересуются заносчивыми детками богачей. Оказываешься лишенным всяких контактов с людьми. И готов на все, чтобы заинтересовать хотя бы одного-единственного человека.
— Ну, многие молодые люди одиноки. Я не думаю, что это характерно только для Иссинга.
Леманн покачал головой.
— Вы просто не понимаете. Многие молодые люди одиноки, но не так. Не так, что это понимают все, — вот что я имею в виду. В Иссинге каждый знал, на какой отметке шкалы популярности он находится. Мы все были на виду друг у друга, и не существовало тайн, которые можно было бы сохранить. Если у тебя никого не было, этого было не скрыть, даже от самого себя. В этом возрасте нет ничего хуже, ничего позорнее, чем не иметь друзей. Это как заколдованный круг. Кто в него попадал, того избегали, просто чтобы ничего не изменилось.
Леманн замолчал. На лбу у него появились маленькие капельки пота, и вдруг он перестал понимать, что делать со своими руками. «Эспрессо» он давно выпил, поэтому начал выцарапывать чайной ложкой сахар из чашки.
Мона тоже молчала. Нервничала. Одно неосторожное слово — и доверительная атмосфера интима невосстановимо нарушится. Леманн поднимется и уйдет, а остальное придется обсуждать с его адвокатом. Хотя, может быть, это и есть единственный разумный подход. Возможно, этот человек действительно ничего не знает. А что действительно необходимо — так это немедленно принять меры по его защите.