Шрифт:
В это время, если бы мог, в какое месиво крови, раздробленных костей и раздавленного мяса Иосиф превратил бы всех этих сытых патрициев, лукавых длиннобородых старейшин и тупых, вздутых стальными мускулами, закованных в железо солдат! Не облеченное в мысль жуткое сознание своей беспомощности рождало в его душе такую ненависть против торжествующей силы, что на мгновение он даже как будто забыл о смерти Иисуса.
И только когда, омыв ноги от белой пыли площадей и переменив смятую в толпе одежду, он вышел на кровлю в сладком сознании безопасности своего дома и с высоты ее увидел безграничное море белеющих крыш и темных садов, затканных холодной дымкой месяца, Иосиф вновь с еще большей, потрясающей силой понял всю громадность потери.
Мировая тишина царила кругом. В неизмеримой вышине безмолвно и недвижимо горели звезды, а над ними, за пылью Млечного пути, еще выше, еще дальше, еще непонятнее чернел вечный мрак бесконечности.
В мире лежала земля со своими садами и кровлями, дальними плоскогорьями и туманными гранями. Не видно и не слышно было той суеты, которая, должно быть, еще жила в узких переулках города. Все казалось застывшим в торжественном покое, в сознании святости вечного бытия своего.
Но Иосифу казалось, что он, маленький человечек с потрясенной душой, застывший в безмолвном отчаянии на краю высокой кровли над темным садом, один во всей вселенной видит, слышит и чувствует. И это было ужасно, и было в этом горделивое одиночество.
Один он так чувствует и так мыслит.
Лицо Распятого вставало перед ним в колеблющемся мраке над краем бездны, колыхалось и плавало в ночи. Даже как будто где-то близко звучал его тихий голос, то кротко любовный, то полный карающего гнева, то грустный невыразимо — голос истинного, вдохновенного пророка. Иосиф с благоговением старался вспомнить все слова Иисуса, все мелочи его жизни, собирая их в памяти, как драгоценные обломки, чтобы сохранить в сердце своем, которое казалось ему достойным хранить святыню. И, вспоминая, Иосиф как бы обращался к туманному образу, плавающему перед ним во мраке безмолвной ночи, говоря без слов:
— Равви, о, как я понимаю и люблю Тебя!.. Ты не ошибся, доверив мне мысли и слова свои. Я сохраню их в сердце и, умирая, передам детям моим, чтобы не погибла память о Тебе. Ты видишь, какою кровавою скорбью полно сердце мое! Может ли кто так любить Тебя? Равви! Равви!.. Зачем отдался Ты в руки врагов, зачем пошел навстречу слепым, чтобы, обратившись, растерзали Тебя!.. Равви!
Восторг охватил Иосифа с силой потрясающей, почти невыносимой. Он неподвижно стоял на краю кровли, смотрел на далекие звезды, не видя их, и в душе его ширилось и росло что-то громадное, подымая на колеблющуюся высоту, где был почти ужас предчувствия подвига. И мгновениями ему хотелось броситься на площадь, вмешаться в толпы народа и кричать гулким голосом восторга и гнева:
— Я с Ним!.. Распните, убейте и меня!
Ему уже представлялись кипящие толпой площади, грозный гул массы, зажженной словом. Что-то светлое, как знамя, подымалось над морем голов; он чувствовал себя подъятым руками толпы; на волнах ее, исступленный и грозный, как судия, несся он к дворцам, откуда в страхе, с воплями и мольбами; о пощаде во все стороны бежали сытые, гордые и жестокие сердцем.
Сладко замирало в груди Иосифа, и казалось ему, что сквозь гул толпы, вопли врагов, сквозь кровь и гром восстания, сквозь грохот разрушаемых капищ и величие нового храма, в облаках курений возносящегося во славу Иисуса, благословляя, любовно и гордо смотрят на него, наместника своего, кроткие непостижимые глаза Распятого.
Но, когда казалось, что сердце разорвется от счастья и гордости, внезапно холод объял его: железные ряды легионов встали перед ним; жалкие и смятенные, побежали толпы трусов; неодолимые руки протянулись к нему, схватили за бороду, повлекли в пыли и грязи, бросили в тюрьму, где мрак и ужас пытки, били, плетьми извивающееся обнаженное тело, тешились, заушали и вот… жалкий, изувеченный, скорченный в предсмертных муках, высоко поднимается его труп над землей на позорном кресте под смех и свист той же глупой, жестокой и слепой толпы…
Замерла душа Иосифа, задрожали его руки и ноги, глаза робко оглядели предательский мрак ночи.
— Нет, я — не пророк! — с горькой тоской сказал себе Иосиф. — Да и к чему послужила бы гибель моя?.. Нельзя сразу разрушить старый храм и в три дня воздвигнуть новый!.. Можно только погибнуть под обломками, и это не разумно перед Богом. Надо осторожно приготовлять почву для принятия семени нового, по капле переливать вино новое в мехи старые, и когда-нибудь слава Иисуса покроет мир!.. Юноша безумный бросается навстречу гибели своей, но муж разума идет путями мудрости.
II
Кто-то поспешно подымался по каменным ступеням. Иосиф услышал стук сандалий и тревожное дыхание запыхавшегося человека. Вздрогнув, он обратил глаза ко входу и в сумраке узнал брата своего Иакова.
Иаков был запылен и бледен. На белом лице его, обросшем роскошной бородой, которой он гордился, горели возбужденные глаза. Он задыхался и весь дрожал от волнения, отчего ходили и колебались завитки его бороды.
— Иосиф! — крикнул он, едва ступивши на кровлю. — Что делаешь ты тут, когда не позволяют тело Иисуса снять с креста и хотят выставить Его в течение трех дней на потеху толпы!.. Я был у первосвященника, и он отказал мне и другим в погребении Иисуса!.. Они выбросят Его на дорогу, и собаки растащут в пыли кости Его!.. А ты стоишь тут и предаешься унынию!.. Ты, которого так любил Он!