Шрифт:
– Хм. Пожалуй, ты права. Как думаешь, ты сможешь еще чуть-чуть посидеть спокойно?
– Наверное. А что?
– Хочу быстренько сделать набросок. То есть, если ты не против.
– Ты уже рисовал всех нас.
– Знаю. Но теперь я хочу нарисовать одну тебя. Можно или нет?
– Если только ты не будешь рисовать мои руки.
Он закатил рукава рубашки и покачал головой.
– Не начинай так рано ненавидеть части себя, Элис, ты слишком молода. Я не стану рисовать твои руки, если ты этого не хочешь, но они красивые. Подними их. Видишь? У тебя идеально заостренные пальцы. Тебе будет легче, чем большинству людей, держать кисточку или играть на музыкальном инструменте из-за расстояния от среднего сустава пальца до его кончика. Идеальные пропорции, – он взял карандаш и заточил его о квадратик наждачной бумаги. – Почему мы не умеем восхищаться малой толикой совершенства? Если размах не делает его очевидным, мы не считаем нужным его замечать. Я нахожу это в высшей степени скучным.
– Птицы совершенны. Но большинство людей не обращают на них никакого внимания.
– Что ж, если птицы совершенны, то ты тоже. И я представить не могу, чтобы кто-то сумел не заметить тебя, Элис. Подними-ка руку. Я хочу, чтобы ты ее изучила.
Элис вдруг смутилась, вспомнила о растрепанных волосах, о грязных ступнях. Она вытянула перед собой руку и уставилась на тыльную сторону ладони, гадая, что такого, по мнению Томаса, она должна там разглядеть. Томас тем временем подошел к фонографу в углу комнаты, полистал стопку пластинок и вынул одну из обложки. Он поставил на пластинку иглу, потом налил себе выпить и закурил сигарету. Голос, наполнивший комнату, был французским и скорбным, будто певица осталась одна на всем белом свете.
– Ты смотришь на руку? Видишь голубую реку, которая течет у тебя под кожей? Это тропинка, умоляющая, чтобы по ней прошли, или ручеек, взбегающий на гребень кости и ныряющий в долину. А теперь посиди спокойно и позволь тебя нарисовать. Я быстро.
– Кто это?
– Эдит Пиаф.
– По голосу не скажешь, что она счастлива.
Томас вздохнул.
– Придется тебе помолчать. У тебя все время меняется выражение лица. Ее называют Воробушком – о, что-то связанное с птицами! А голос такой, потому что у нее не было поводов для радости. Рано вышла замуж. Забеременела. Должна была оставить ребенка на попечение проституток, чтобы работать, – он помолчал и оторвал взгляд от мольберта. – Я тебя шокирую?
Элис покачала головой, втайне встревоженная историей певицы, но восхищенная образом, который складывался у нее в голове: неприметная серо-коричневая птичка, из куцего клюва которой вырывается величественная, печальная мелодия.
– Девочка умерла от менингита, когда ей было всего два года. Пиаф пострадала в автомобильной аварии и попала в зависимость от морфия. Единственный мужчина, которого она по-настоящему любила, погиб в авиакатастрофе. Ее судьба весьма трагична. Но это придает особый вкус ее музыке, не находишь? Она терзается. Это слышно в ее голосе.
Он замурлыкал себе под нос, очевидно, довольный своей жуткой историей.
– Ты несчастлив. Ты терзаешься?
Томас выглянул из-за альбома для набросков, посмотрел на Элис и отложил карандаш. Он хмурился, но угол его рта изогнулся, как будто она его позабавила.
– Почему ты думаешь, что я несчастлив?
Опять этот ее недостаток – говорить людям все, что у нее на уме. «Учись быть тонкой», – как-то раз посоветовала ей Натали.
– Не надо было ничего говорить.
– Элис.
Она закусила щеку и ответила:
– Несчастье легко увидеть. Люди так старательно пытаются его скрыть.
– Очень проницательно. Продолжай.
– Возможно, ты скрываешь его за тем, как смотришь на людей. Ты фокусируешься только на их частях и фрагментах. Как будто не хочешь узнавать их целиком. А может, просто не хочешь, чтобы они узнавали тебя. Возможно, ты боишься, что не понравишься им.
Заслышав последнюю фразу, Томас поджал губы:
– Я закончил. Я же говорил, что быстро. Интересная теория, и особенно интересно слышать ее от четырнадцатилетней девочки.
– Ты сердишься.
– На такую не по годам развитую барышню, как ты? Это было бы опасно.
– Не говори обо мне так.
– Тебе не нравится? Я хотел сделать комплимент.
– Это не комплимент, – ее щеки вспыхнули, а на глаза навернулись слезы. Она не знала, куда себя деть, сознавая, что сказала лишнее. – Он всего лишь означает, что ты знаешь больше, чем взрослым кажется нормальным, и что им с тобой неловко. Они не понимают, о чем можно говорить в твоем присутствии, а о чем нельзя. А «барышня» слишком похожа на «барыш». Ненавижу это слово.
Томас подошел к дивану и протянул Элис платок с засохшими пятнами краски, но она оттолкнула его руку и заморгала, стараясь не расплакаться. Томас усмехнулся. При мысли, что он над ней смеется, Элис пришла в ярость и начала что-то бормотать. Но тут он поддел пальцем ее подбородок и повернул к себе ее лицо.
Воздух в комнате потеплел. Элис вздрогнула от стука собственного сердца, такого явного и громкого в ее ушах. Как он мог не слышать? Стук этот заглушал Воробушка, ее слова, ее меланхоличный стон. Комната заплясала у Элис перед глазами, во рту пересохло. Она не могла набрать в легкие достаточно воздуха. Вскоре она уже ловила его ртом как рыба на мелководье. Ее взгляд метнулся от ног Томаса к его манжету, потом к игле фонографа, мягко прыгающей по пластинке. Кожа горела. Ничего не поделаешь. Она должна была посмотреть на Томаса, и, когда она это сделала, шутливое раскаяние в его взгляде сменилось тревогой, а потом пониманием. Ее лицо вспыхнуло.