Шрифт:
— Как же это ты Рыбачук, когда ваша фамилия Гниденко? — искренне удивился Пасеков.
Мотя потянулась к нему лицом и тихонько открыла страшную тайну:
— Потому что мама и папа у нас не расписаны, вот почему!
— Ну, это ничего, Мотя, это бывает. А папа твой, наверно, на войне?
— Папа мой — дезентир.
— Не может быть, ты что-то путаешь, Мотя.
— Нет, я правду говорю, дезентир. Как упали бомбы, он и говорит маме: «Ты как себе хочешь, а эта война не для меня!» Мама плюнула ему в глаза и сказала тогда, что он дезентир, а он утерся и пошел прятаться на Куреневку.
— Нужно с ней что-то сделать, — чувствуя приступ смертельной тоски, сказал Берестовский.
— Не беспокойтесь, все будет в порядке, — отозвался Пасеков, обжигая Берестовского своими выпуклыми глазами. — Все будет в порядке, но запомните, — он угрожающе поднял палец, — если вы будете совершать благородные поступки, а мне придется за них расплачиваться, нас надолго не хватит.
В это время поток машин опять остановился.
Впереди полыхали ангары бориспольского аэродрома.
Красные, желтые, дымные языки пламени колыхались над обгоревшими дугообразными фермами. Машины, стада и люди медленно обтекали Борисполь, расплываясь с дороги вправо и влево. Мощеное шоссе, которое кончалось за Борисполем, все улицы и переулки маленького городка были забиты транспортом, как огромной пробкой. Впереди слышался грохот канонады.
— Идем, Мотя!
Берестовский не успел опомниться, как Пасеков и Мотя уже исчезли в толпе.
Мотя, как оказалось, была абсолютно бесстрашным ребенком. Она крепко держалась за руку Пасекова и доверчиво шла за ним. Они вошли в недавно еще опрятный двор, посреди которого стоял чистенький домик с синими ставнями. Поблизости прозвучал отчаянный крик: «Воздух!»
Пасеков глянул вверх: девять бомбардировщиков выстраивались в боевую карусель в нестерпимо ярком безоблачном небе. Мотя тоже смотрела вверх, ее туго заплетенная косичка крючком торчала над затылком.
Бомбы высыпались из брюха бомбардировщика, как черная икра. Пасеков прыгнул к дому, положил Мотю у стены и прикрыл грудью. Дом затрясся, из окон посыпалось стекло, стукнули ставни, потом взрывы забухали дальше.
— Фу ты черт… — сказала Мотя и тяжко, не по-детски вздохнула.
Из домика вышла женщина. Синий фартук надвое перерезал ее невысокую, будто из мячей сложенную фигуру, в волосах белела глина, женщина уперлась круглыми кулаками в мягкие бока и закричала, подняв лицо к небу:
— Анафемы фашистские, на живых людей бомбами бросаются, чтоб у ваших матерей животы усохли!
Мотя как завороженная глядела на нее.
— Вы кто? Из Киева? — вопрос за вопросом сыпался из красных свежих губ женщины в фартуке, — Дороги нет… Все пропадете… Это ваша дочка?
Пасеков одернул гимнастерку.
— В том-то и дело, что не моя…
Снова загудел воздух. Пасеков не успел — теперь женщина прикрыла Мотю; похожая на крючок коса девочки торчала из-под плеча толстой хозяйки чистенького домика. Бомбы молотили землю, слышались крики раненых и перепуганных людей, каждый взрыв отдавался толчком снизу в грудь. Наконец все стихло, они снова поднялись.
— Куда же вы теперь?
— Не знаю… Куда все — вперед, к своим.
— А ребенок?
— В том-то и дело, что ребенок.
— А чья она?
— Киевская… Мать на окопах, как она попала сюда… — Пасеков развел руками.
— Кругло-Университетская наша улица, — сказала Мотя и вдруг вцепилась обеими руками в большую мягкую руку женщины. — Тетечка, я у вас останусь!
Женщина прижала Мотину голову к своему животу и накрыла ладонями.
— Идите, я за ней присмотрю, — шевельнула она побледневшими вдруг губами.
Пасеков стоял, теребя в руках фуражку, потом неожиданно для самого себя наклонился и поцеловал женщину. Плечи женщины, все ее мячи задрожали, заколыхались, она закрыла маленькие добрые глаза, из-под ресниц выкатились две слезинки, блеснули и скатились по щекам.
— Не дрейфь, Мотя! — сказал Пасеков.
Мотя, прижимаясь всем телом к женщине, равнодушно посмотрела ему вслед.
Пасеков издалека увидел свою «эмку». Добраться до нее было нелегко. Он прыгал через узлы, разбросанные ящики, обходил перевернутые грузовики. По обе стороны дороги чернели свежие воронки, в поле горел зеленый фургон радиостанции, языки пламени облизывали вскинувшуюся вверх тонкую антенну. В кюветах перевязывали раненых, возле убитых стояли кучки людей, молчаливых и хмурых.
Берестовский сидел в машине. Лицо его за грязным стеклом расплывалось серым пятном. Пасеков побежал быстрее. Дверцы машины были раскрыты на обе стороны, передок перекосился, в капоте зияла большая пробоина, сквозь нее виднелись порванные провода и желтела раздробленная пластмасса трамблера. Пасеков посмотрел под крыло — скат был пропорот, барабан разбит вдребезги — и тогда только сунул голову в кабину,
— Вам повезло, — сказал Пасеков, убедившись, что Берестовский не ранен,
— Где Мотя? — спросил Берестовский. — Куда вы девали Мотю?