Шрифт:
На верхний ярус осторожно входил старый холстомеровский приказчик Алексей Федулыч Пухов в парусиновом сюртуке. Он считал, что подняться на колокольню, при его болезни ног, все равно что пройти восемь верст за крестным ходом, и каждый год он, кряхтя, шмыгая вялыми ногами и присаживаясь отдохнуть на ступеньки, поднимался на верхний ярус и сидел там весь день, поджидая возвращения крестного хода. Увидев, что ход возвращается, он спускался с колокольни, встречал крестный ход около собора, подлезал на карачках под чудотворную икону и возвращался домой, чинный и торжественный.
Взобравшись на верхний ярус, Алексей Федулыч, в серебряных очках и в высоких плисовых сапогах на мягких подошвах, садился на скамейке возле Николки т долго вытирал вспотевшую лысину канареечным фуляром. Руки у него были розовые и маленькие, как у старушки.
— Ушли! — произносил он, ни к кому не обращаясь. — Пусто в городе. У нас, с холстомеровского двора, двадцать человек ушло. Даже жулики все ушли: выгоднее в народе им операции совершать. Все ушли. Замечал я неоднократно: даже воробьи на это время из города улетают: человек больше на дороге накрошит, чем в городе. Все ушли. Пусто.
Его плохо слушали: Николка дремал, а Василий, охватив голову руками, не отрывал глаз от широкой черты окоема.
— А ведь придут, — также ни к кому не обращаясь, замечал Алексей Федулыч. — Все назад вернутся: и люди, и воробьи. Все.
Василий недобро отзывался, переговаривая его же слова:
— Ну, «вернутся». Так что ж?
— А то ж, — отвечал ему, усмехнувшись, Пухов, — что вернутся. Сколько я лет живу на свете, и замечаю одно: все возвращаются. Кто куда ни пойдет, кто куда ни уедет, кто куда ни полетит, а все в свое место возвращается. Не дано человеку не возвращаться. Я это давно заприметил.
У первого хозяина, у кого я еще в мальчиках жил, сын был, Михаил Аверьяныч — по счету третий, по уму — не то первый, не то, не поймешь, какой. Торговали бакалеей. Пряностью: корица, гвоздика, ваниль, лавровый лист. Ну, лавровым, так лавровым — что ж тут удивительного? А могли бы сеном. Товар — товар и есть. Простое дело. Михаилу ж Аверьянычу — не простое. — «Хочу, — говорит, — видеть лавровое дерево. Что ж это, говорит, мы всю жизнь лавровый лист один видим, а д'eрева, какое оно с этим листом, так и умрем, не повидаем? Корица, говорит, тоже: корица, это значит — кора. Корой торгуем, а откуда она, эта кора, от какого дерева? Так умрем и не узнаем? Это все равно что берестой торговать и березы никогда не видеть. Даже очень глупо и стыдно это». Вот вбил себе в голову: «Жив не буду, а на месте узнаю, от какого это дерева кора?» Папенька, Аверьян Иваныч, царство небесное, плюнул, а отпустил: «Поезжай, — говорит, — дурак, посмотри. Следовало бы тебя здесь березовой кашей угостить, да авось тебя там лавровой накормят». И поехал. И без вести пропал. Года два-три не было слуху. Справки наводили в иных странах — неизвестен. Думаю: видно, корица не от сладкого дерева кора: хорошо, как там из лаврового-то дерева домовины тешут, а как просто зарыли, словно падаль. Вот тебе и узнал корицу! Пропал. Ну, что ж, думаю. А, может быть, он и жив, и счастье даже себе там нашел, и лавровые-то рощи повеселей наших осиновых оказались. Ан, нет. Вернулся. Похудел, постарел, а вернулся, и за прилавок, сл'oва не говоря, стал. Отец спрашивает: «Ну, что ж, Михайла, корица от какого дерева кора?» — «Ничего, — отвечает, — особенного нет, папаша, от обыкновенного. Даже неинтересно рассказывать. И лавровые, говорит, рощи все голые стоят, весь лист с них содран ради коммерческих целей. Скучно смотреть. Наши березовые лучше: хоть без голизны, в листве». Вернулся — и остался. Никуда из Темьяна не выезжал. Даже за город не выходил: дома водку пил и огурцом с собственного огорода закусывал.
А то Никандра отца, от Егория-в-Холуях, дьякона, сын. Из семинарии в добровольцы на войну уходил. Ну, этот, думаю, непременно не вернется. У Никандра-то одиннадцать ртов, не считая своего, а хлеб не в каждый роток попадает. Либо убьют, либо в люди выйдет. И он сам так объяснял, уезжая: «Еду я и воевать, и чужие земли понаблюдать. Вряд ли вернусь. Всякий своего счастья кузнец». — «До свиданья, — говорю, — куй на здоровье». — «Не до свиданья, — он меня поправляет, — а прощайте». Ну прощайте так прощайте. Уехал. Нет вести. Ну, убит, думаю. Хоть этот не вернулся. Лег на поле славы. Прошло два года. Однажды шлют ко мне от отца Никандра: «Дайте, — просит, — в пузырек бузиновой» (очень хорошо я настаивал водку на бузине: от ревматизма пользительно). Налил. Даю. «Что, али отца Никандра схватило?» — «Нет, — отвечают,–Петра Никандрыча, сынка». Ага, думаю, вернулся. И так нелюбопытно мне было, что даже не пожелал поглядеть: ревматизм-то, и не уезжая, мог бы дома получить. Хоть бы ранили — и это любопытней было бы.
Еще многие из Темьяна уезжали, и на лодках уплывали, а кто и пешком уходил. Петра Иваныча сын, зеленщика. В училище какое-то поступил в Москве; учился долго; не возвращается. Ну, решаю, видимое дело: Москва слаще показалась, чем Темьян. Иду ко всенощной под Ивана Богослова: встречаю! «Обучились?» — спрашиваю. «Обучился, — отвечает. — Водку пить с пивом обучился, смесь: чернокожий с белолицей. А раньше, говорит, знания не имел. Хочешь, научу?» — «Благодарствуйте, — отвечаю. — Позвольте поздравить с возвращением».
И предводителева дворянства, Курамышева, сынок вернулся: в параличе привезли, и Веденеева дочка, чт'o в Петербург выдали, вернулась: за ручку двоих ведет, третий во чреве. Это еще хорошо вернулись: кто хоть и без ног, да вольно. А то и с ногами возвращались, да по неволе передвиженье: Умницына сынок, Гаврюшка. Уехал из Темьяна. Отец долго не пускал. Пустил-таки. Не было возможности не пустить: все стены, все потолки изрисовал. Безобразное дело: в углу иконы, а на стене — некая оголенная. Пришлось пустить. Художеством, говорят, в Питере занимался. Художества мы его в Темьяне не видали, а вернулся художественно: по этапу, и прочно: без права выезда, и еженедельно визит к полицмейстеру, но без закуски и угощения.
Все возвращаются. Никто не остается. Все возврат назад. Чт'o люди! Птицы даже. Губернатора от нас переводили, Пехтерьева; все с собой увез, все имущество. Мороз был, как уезжал. Попугай у него был замечательный, со словесностью. Генеральская грудка. Лапки в башмачках зеленых. «Ваше превосходительство, — губернатору советуют, — оставьте попугая. Замерзнет. По теплой погоде мы вам его доставим в здравии, с полною словесностью». Нет, взял с собою. «Я, — говорит, — с ним неразлучен». Ан, попугай-то вернулся скоро: на первой же станции замерз, оставить пришлось у смотрителя. «Зарой, — говорит губернатор и плачет, — и похорони с честью: он не простой был, а с русской словесностью». А смотритель, не будь дурак, чучело из него сделать велел. Смотрит: едет Пивоваров, купец, уже весной, в коляске, а на руке у него губернаторский попугай, зеленый с красным, красуется. Чт'o за притча? Привез Пивоваров попугая домой и в клетку золотую посадил. Лет пять у него в клетке он чучелом сидел. У смотрителя купил за полимперьяла. Так попугай и вернулся в Темьян.