Шрифт:
— А разве нельзя? — спросил он вяло.
— Нельзя. Пасха теперь, а ты словно к выносу перезваниваешь.
Парень еще ушибленнее улыбнулся. Николка позвал его:
— Пойдем ко мне.
Парень побрел за ним в каморку. Он сел на табуретку, потрогал красное, наполовину обколупленное яйцо на столе, откатил его к сторонке, потом опять подкатил поближе к себе и сколупнул ногтем крошечный краешек скорлупки.
— Чудной ты, — сказал Николка, наблюдая его. — Есть, что ли, хочешь?
— Дай, — просто ответил парень.
— Ну, ешь яйцо. Вот тебе хлеб. Соль там вон, в солонице.
Парень ел по-чудному: откусит яйца, до скорлупы; потом сколупнет немного скорлупы, опять откусит. Посолить забыл, а когда съел яйцо, суетливо стал тыкать куском хлеба в солоницу.
Николка его остановил:
— По-Iудиному, в солоницу макаешь. Не след.
Парень улыбнулся растерянно.
Николка спросил:
— Да ты чей?
Словно обрадовавшись, парень заговорил:
— С Обруба. Сапожник я. Василий Дементьев, может быть, слышал? С Обруба, возле колодца. Дикий дом направо.
— Не слыхал.
Николка отвернулся на минуту в шкапчик: поискать еще еды для парня; когда нашел обрезок жиру от ветчины, — парень сидел с таким же невидящим серым лицом. С каким звонил.
— Поешь вот еще.
Василий покачал головой и встал.
— Я пойду.
— Куда ж ты пойдешь?
— Пойду, — упрямо повторил парень.
Николке стало досадно.
— Ну и иди! Кто тебя держит? А зачем давеча звон перебивал?
Парень задержался у порога, присел на постель, молвил, дернув лицо в жалкую косящую улыбку:
— Марья Егоровна у меня умерла.
Николке было неприятно смотреть на его улыбку, и не нравилось, что правая ластовица рубахи была надорвана и в нее проглядывало тело. Он наложил руку на плечо Василья, удерживая его на постели, и сказал строго:
— Какая Марья Егоровна? Говори толком.
— Жена, — тихо проговорил парень.
— Что ж, она у тебя болела, что ли?
— На речке простудилась, белье полоскала. Слегла. Жар был.
— Доктора звали?
— Не поспели. Отошла.
— С тобой-то долго жила?
— Полутора годов нет.
— Что ж теперь делать? Все помрем.
Николкины слова были все суше и суше, но рука его не выпускала плеча, и Василий чувствовал, что главное и нужное ему в Николке были не слова, а рука, державшая его плечо. Когда он крепче это почувствовал, ответив на все, что спрашивал Николка: где похоронили? в чем положили покойницу? и, выждав, не спросит ли еще, — он вдруг наклонился над ухом Николки и шепнул ему:
— Приходила ко мне.
— Кто? — строго спросил Николка.
— Покойница.
Словно не удивившись, еще строже допросил Николка:
— А ты не бил ее?
— Нет. Жили дружно. Любовно жили. Вот как жили: я обмирал об ней. Понесу, бывало, работу к давальцу, а сам все думаю: что она? где она? Я ее пять годов ждал.
— Как ждал?
— Мать не отдавала за меня. Я и ждал. Отдала, и как один день полтора года прожили. Слегла она, я ее спрашиваю: «Что ты, Маша? Встанешь-то когда? Светлый праздник скоро. Яйца будем красить». Она мне: «А не встану я, Вася». — Тут я даже рассердился на нее: «Не смей, говорю, и думать так». — «Я, — отвечает, — Вася, не думаю: я не встану». Я отошел от нее, точно меня кто отвел, и будто согласился: не встанет. Да как согласился, тут же поймал себя на этом, стою перед ее постелью, плачу, навзрыд плачу. А она мне: «Вася, ты не плачь. Уйти мне». Я за голову схватился и, не помня себя, кричу: «Не пущу!» — «Без спросу, Вася», — она на меня, помнилось мне, улыбнулась даже. К вечеру и отошла. Я-то ее не хоронил — другие хоронили. Я ничего не помню. Горе мое не тогда началось, когда она мертвая на столе лежала, и когда в гроб ее клали, и когда отпевали. Тогда мое горе началось, когда земля над нею выросла. Уткнулся я в эту землю — мороженая она, звонкая, комливая, — и хочу Марью видеть. Глазами в землю тыкаюсь: видеть мне надо. Земля глаза царапает, а я толкаюсь в нее, как слепой щенок, мордой.
Оттащили меня с могилы. Вижу: я дома. Озираюсь: все пустое. Подушки в наволочках в розовых лежат. Оглядываюсь. Где Марья? — «Марья!» — кличу. Остерегают меня: «Умерла, — говорят;— не тревожь ты ее, ей сон сладкий не перебивай». А я ее ищу и зову: сержусь, что не идет. Не могу лежать. День весь поджидал ее, лег на постель: жжет меня. Не могу лежать. Под окно сел. Туманно: ночь еще. Показалось мне: кто-то стеклом звякнул легонько; не звякнул — царапнул. Ну, Марья там стоит. Побежал, да с порога вернулся. Бросился к окну: пусто. «Отпустил я ее, — мысль в меня вбежала, — ушла!..» И поутру пропустил: оделся, сел за работу, вдруг из сенец позвали меня: «Вася!..» Мне бы пойти, а я шилом заработал, не хотел сапог бросить. А образумился, бросил шило, отозвался ей, а уж ушла.
Николка молчал и не отпускал плеча.
Василий вобрал воздуху; еще глубже стал синий пепел у него под глазами и округлела голубизна в зрачках.
— А ночью пришла. После полночи. Пришла, стала возле постели, а я открыть глаз не могу. Послюнявил пальцы, потер: не откл'eишь. А слышу, стоит возле меня. Я сучу пальцами у глаз: склеены. И слышу: дышит она на меня; тепло от нее идет; ее тепло; я по теплу ее узнал. Пахучее — как от хлеба теплого: слышу. Тянусь к ней, а глаз открыть не могу. Она постояла-постояла и ушла. Я ее покликал: «Маша!» Не отозвалась. Опять я ее упустил.