Шрифт:
Могу представить, как спускалась на костылях эта женщина, как запихивали ее в «черный ворон»...
До романа, который я писал в тот период, существовала еще книга — история также пропавшего во времени замечательного художника Василия Павловича Калужнина. Несколько лет потратил я на поиски его архива — об этом и был написан роман «Вечности заложник». Пытаясь рассказать подлинную историю, боялся выглядеть в глазах читателя не совсем точным, память — условная категория, поэтому слово «роман» как бы становилось защитой.
С выходом «Вечности заложника» я стал надеяться на новые документы. Казалось, должны же объявиться люди, помнящие Калужнина. Но шли годы, однако никто так и не откликнулся. Видимо, все возможное было исчерпано...
Позволю себе повторить начало давно вышедшей книги.
Фамилию Калужнин я услыхал случайно от искусствоведа Бориса Давыдовича Суриса. В Лавке писателей на Невском проспекте я листал книгу об обществе художников двадцатых годов «Круг» — это была группа выпускников Академии, ставших позднее широко известными.
— Конечно, талантливые ребята, — сказал стоявший рядом Сурис, — но не забывайте, им было тогда по двадцать, каждому еще многое предстояло понять, а жизнь тридцатых не шибко тому способствовала...
В шестидесятые, то есть сравнительно недавно, на одной из зональных выставок к нему подошел плохо одетый старик и назвал себя живописцем. Старик стал приглашать домой, ему хотелось показать понимающему человеку свое искусство.
— Вначале я испугался его нищего вида, но, как говорят, любопытство победило. Пошли. Поднялись на третий этаж. Войдя в комнату, мысленно выругал себя за мягкость, чего-то серьезного в окружившей меня грязи ждать было глупо.
Мы шли к Русскому музею, и Сурис густым голосом продолжал рассказывать о том неведомом, наверняка давно умершем, странном человеке.
— Грязь совершенно не беспокоила хозяина, он подозвал меня к окну. Боком я прошел к мольберту... — Борис Давыдович помолчал, как бы подыскивая точные слова для пережитого, и, не найдя, воскликнул; — Передо мной был огромный талант!
К сожалению, Сурис запомнил только фамилию, а вот улица, дом и квартира — все стерлось. Единственно, что сохранилось, — это ощущение восторга от встречи с живописью, чувство незабываемого потрясения.
Позднее я нашел архив забытого мастера. И все же, несмотря на несколько выставок в Ленинграде, мой герой, как и его замечательное искусство опять начали забываться.
Итак, я писал совершенно другую книгу, когда раздался телефонный звонок. Я почти сразу узнал голос моего одноклассника Виктора Кригера. Друзьями мы не были, но расположенность сохранялась долгие годы. Следует напомнить, что одноклассниками остаются и в шестьдесят и в восемьдесят. По возрасту мы незаметно переходили в категорию пожилых, но ощущения старости так и не появлялось. Встречаясь раз в несколько лет на случайных перекрестках, мы били друг друга по плечам, молодо хохотали, вспоминали школьные байки. Время мчалось назад, чтобы тут же вернуться к реальности, стоило сделать пару шагов друг от друга.
Виктор, а для меня Витька, всегда считался умником и эрудитом. Не могу забыть, как однажды на спор он выучил страницу учебника химии, чего я не только не мог бы сделать, но и понять до конца был не в состоянии. Знал он действительно много. Его мать — высокая, худая, желтолицая дама — была искусствоведом в Эрмитаже. Именно в их доме мы и собирались большой компанией, когда в девятом классе стали издавать школьный рукописный журнал «Восход». Скорее всего, журнал был Витькиной идеей, вряд ли мы, одноклассники, могли что-то подобное придумать сами. Что касается Кригера, то хотя он и жил, как и все мы, в привычной в ту пору бедности, уровень его культуры ни в какое сравнение с нашей не шел. Мама его занималась английским искусством, конечно, знала язык.
В послевоенной школе все, как правило, учили немецкий, совершенно не понимая, для чего это нужно. Германия была побеждена, ехать туда никто не собирался. Слово «туризм» мы если и произносили, то связывали с походом в ближайший лес. И вдруг Витька предложил в наш журнал перевод Лонгфелло, не только неслыханного нами автора, но и сделанный с почти экзотического английского языка.
Перевод был переписан девчонками соседней женской школы, приходившими в дом Кригеров на литературные журфиксы и, пожалуй, боготворившими его. Остальные выступали в журнале в более понятных жанрах. Я — с баснями, а Витькин двоюродный брат Федька и еще один прекрасный парень Генка Калуцкий с рассказом «Клопы». По уверениям переписчиц-девчонок, Виктор был склонен к классическому романтизму, я — к сатире, конкурируя с устаревшим баснописцем Иваном Крыловым.
Кригер стал солидным ученым. Теперь мы изредка пересекались на городских вернисажах, он любил живопись.
В этот раз разговор по телефону начался его взволнованным восклицанием.
— Старик! — кричал Виктор, и я подумал, что отыскать в старых бумагах мой телефон его заставила какая-то не совсем пустяковая причина. — Не можешь ли ты ответить, кто такая художница Ермолаева?
Странно! Именно в эти дни я и принес от Керова копию Сезанна и пытался найти все, что известно о Вере Михайловне. Если бы его звонок был за неделю до этого, то и моя реакция оказалась бы совершенно другой. Выходило, что Ермолаева в эти дни волновала не только меня!