Шрифт:
«Каково бы ни было ее собственное литературное значение, – писал впоследствии автор о «Книге про бойца», – для меня она была истинным счастьем. Она дала мне ощущение законности места художника в великой борьбе народа, ощущение очевидной полезности моего труда».
Было в книге и предвестие новой поэмы, где правда о пережитой народом трагедии стала едва ли не «погуще», чем даже в «Тёркине». Скорбная фигура «солдата- сироты» на пепелище родной деревни предвещала судьбу Андрея Сивцова в «Доме у дороги».
Эта поэма появилась в год печально знаменитого постановления Центрального Комитета партии о журналах «Звезда» и «Ленинград» (1946) и не менее резко контрастировала с ним, чем «Тёркин» со сталинским приказом. Герои «Дома у дороги», как на подбор, – из тех, кто тогда вызывал к себе пристальное и недоброе внимание властей и пресловутых «органов». Сивцов – «окруженец», а его жена Анна, говоря тогдашним анкетным слогом, находилась на временно оккупированной территории, будучи при этом не партизанкой или подпольщицей, а всего лишь матерью, оберегавшей своих детей. И одинокий поход мужа вдогонку отступающей армии с ночевками в «неприветливых» мокрых осенних копнах, и мытарства жены в каторжном бараке и на дорогах войны «с меньшим, уснувшим на руках, и всей гурьбой семейной» – всё это воскрешало самые «невыигрышные», трагические страницы недавнего прошлого, которые уже начали подвергаться усиленным «подчисткам» и «вымаркам».
Между тем борьба, которую Анна отчаянно ведет за жизнь своего младенца, не менее героична, чем поединок Тёркина со Смертью, да и Андрей совершает свой, пусть негромогласный, подвиг, заново возводя уничтоженный дом и принимаясь за прерванный войной извечный крестьянский труд.
А то, что у поэмы нет благополучного финала и остается неизвестным, дождется ли солдат своей угнанной семьи, говорит о душевном такте автора, который настойчиво напоминает читателю, что у множества подобных историй слишком часто был самый печальный конец.
Слова, сказанные в поэме: «Счастье – не в забвенье!» – выражают и пафос многих послевоенных стихов Твардовского («Я убит подо Ржевом» и др.). Эта «жестокая память» (так называлось одно из этих стихотворений) стала явлением большого гуманистического, этического смысла, так как открыто противостояла очевидному стремлению тогдашней пропаганды преуменьшить огромность понесенных народом жертв. О том, насколько близки оказались эти произведения выстрадавшим победу людям, свидетельствует, например, письмо, полученное поэтом много лет спустя, когда по радио прочли стихотворение «В тот день, когда окончилась война».
«Мой сын пропал без вести… И вот сегодня, слушая по радио… где вы говорите про День Победы и про салют, который разъединил живых с мертвыми, и что этот салют – это было прощание, и что каждый год этот салют Вам напоминает о погибших, которых Вы не забываете никогда, слушая Вас, я была потрясена, я плакала и сейчас плачу, пиша это письмо, плачу безумно, горькими, но счастливыми слезами… Я… горда и людей люблю, но низко им не кланяюсь, а Вам я кланяюсь до самой земли: низкий, низкий мой поклон Вам и большое спасибо от нас, матерей, и от погибших наших сыновей».
Дальнейшая эволюция поэта отразилась в долго и трудно писавшейся в послевоенные годы книге «За далью – даль» (1950–1960). Вначале автор определял ее жанр как путевой дневник. Однако, как сказано в ней, «есть два разряда путешествий», и в книге впечатления от поездок в Сибирь и на Дальний Восток соседствуют с обращением к пережитому, во многом представавшему теперь в новом свете и настоятельно требовавшему переосмысления. Так, отцовская кузница вспоминается поэту не такой, какой рисовалась в ранних стихах о «кулаке» Гордеиче, а своеобразнейшей частицей народной жизни – «тогдашним клубом, и газетой, и академией наук»:
И с топором отхожим плотник,И старый воин – грудь в крестах,И местный мученик-охотникС ружьишком ветхим на гвоздях,И землемер, и дьякон медный,И в блестках сбруи коновал,И скупщик лиха Ицка бедный, —И кто там только не бывал!А встреча с другом детства, некогда несправедливо осужденным, побуждает к мучительно нелегкой переоценке недавней истории, к горьким, покаянным размышлениям о родном смоленском «вдовьем крае» и бедующей там «тетке Дарье… с ее терпеньем безнадежным, с ее избою без сеней и трудоднем пустопорожним».
Как «суд народа над бюрократией и аппаратчиной», по выражению самого автора, задумывалась поэма «Тёркин на том свете» (1954–1963). В изображенном в ней «загробном мире» без труда угадывалась вполне реальная административная махина, созданная в сталинские времена.
Долгое время в представлении читателей Твардовский был прежде всего поэтом эпического склада: поэмы как-то «заслоняли» собой его лирику, хотя наиболее внимательные критики еще в самом начале 1940-х годов подмечали в стихотворениях поэта склонность к изображению «всей полноты жизни».