Шрифт:
— Так долго ли, — неожиданно для себя выпалил Петр, — знаешь, как время пролетит, и опять вместе.
Она удивленно посмотрела на него — шутит?
— Как вместе, Петро? Ты такими словами не бросайся, — подумав, добавила решительно: — К тебе в Рязань приеду. Переведусь. Серьезно. Что там, техникума физкультурного, что ли, нет? В крайнем случае в школу преподавать пойду. Все-таки кандидат в мастера, наверняка какое-нибудь общество или городской спорткомитет заинтересуются. Будешь ко мне в увольнение приходить…
Они помолчали.
— Интересно, — задумчиво заговорила Лена, — на последнем курсе разрешают курсантам на квартирах жить? Или тоже в казарме? Узнай — напиши.
Петр скрыл улыбку, до чего ж она все-таки бесхитростная! Лена и Нина — два полюса.
— Ладно, Лена, — сказал он озабоченно, — не будем гадать. До последнего курса еще добраться надо. А для этого, как минимум, надо поступить на первый.
— Поступишь… — сказала Лена. И прозвучали в ее голосе и непоколебимая уверенность, и горячее желание, чтобы это случилось, и грусть перед предстоящей разлукой, и растерянность перед неясностью будущего.
Еще один разговор состоялся у Петра накануне его отъезда. С Рутой.
Она пригласила его к себе на квартиру. Все было не так, как в его первый приход. Теперь уютная, сверкавшая чистотой квартира была хорошо обставлена. Сверкали натертые полы, сверкал белизной кафель. Лоджию украшали цветы, зелень протянулась к верхнему балкону.
И сама Рута была в длинном домашнем халате, как всегда, свежая, причесанная, приветливая.
А он почему-то мимолетно пожалел о той неубранной, только осваиваемой, еще необставленной квартире, растрепанной Руте в выцветшем тренировочном костюме с мокрой тряпкой в руках…
Она напоила его чаем с вареньем.
— Значит, едешь, — не то спросила, не то констатировала Рута, — завтра?
— Еду. Завтра, — подтвердил Петр, захватывая на ложечку крупные сверкающие клубничины.
Они поговорили об аэроклубе, о прыжках, о предстоящих экзаменах. Помолчали.
— Что ж, — сказала Рута, словно подводя итог, — значит, все в порядке. Главное, вылечился.
Петр поднял на нее взгляд. Что она имеет в виду? Явно не его дистонию. А что? То, о чем тогда первый раз предупреждала и о чем откровенно они так никогда и не говорили.
Рута смотрела на него, как всегда, как обычно: спокойно и внимательно.
— Не знаю, что вы имеете в виду, — откровенно сказал Петр, — но вылечился. От всего вылечился. Может быть, от чего-нибудь и не совсем. Но достаточно, чтоб это не помешало поступить в училище. — И, помедлив, добавил: — Чтобы жить дальше.
Подумал с досадой, что прозвучали его слова напыщенно, мелодраматично — ах, ах, разбитая любовь, едва не самоубийство, кровоточащая рана на сердце! Чепуха всякая. Он уже хотел что-нибудь сказать, сострить, превратить все в шутку. Но не успел.
— Это главное, — сказала Рута, — это очень важно, чтобы ничего не мешало жить дальше. Это тебе повезло.
Растерянный, он молчал. А Рута уже снова заговорила о делах, о переписке, о возможном вызове для участия в соревнованиях. Постепенно он втянулся в разговор, забыл о ее словах.
И, только попрощавшись и спустившись с лестницы, вспомнил и погрустнел. У него не было никаких оснований жалеть эту красивую, молодую, преуспевающую женщину, знаменитую спортсменку, но чувство жалости к Руте почему-то не покидало его.
И опять, как в тот раз, он поймал себя на том, что так и не понял, одна Рута живет или с семьей. С какой? И вообще, кто у нее есть? Удивительно, все так хорошо знали ее в аэроклубе, а о семейном ее положении (звучит-то как казенно!) никто толком, как ни странно, не имел представления. Чудно!
На следующий день, когда стало рассветать и ранний туман еще окутывал молочные шары станционных фонарей, транзитный поезд, который и останавливался-то всего на четыре минуты, уносил его в Москву, где предстояла пересадка в Рязань.
В Москве до рязанской «Березки» оставалось часа два. Выйдя из дверей вокзала, Петр остановился, глядя на беспрерывный автомобильный поток, на толпы прохожих, спешивших по делам.
Движимый непреодолимой силой, он спустился в метро, никого не спрашивая, ориентируясь по плану, вывешенному в вестибюле, доехал до Площади Революции, вышел, дошел до Центрального телеграфа.
Только тут, остановившись под синим глобусом, он ощутил острую душевную боль.
Вот здесь они встретились тогда с Ниной, вот здесь он почувствовал ту тревогу, тот страх, что уже не покидали его все дни, что он пробыл в Москве.