Шрифт:
Нильс Глёе явился за полночь и сказал: «Собирайся, Йоханна. Чему быть, того не минуешь». И она перелезла через спящих сестер, натянула поверх исподней сорочки юбку и крадучись вышла из дому.
Антон Кюнер слыл хоть и мозглявым, зато мозговитым и готовился на псаломщика. Он собрался на Остров и взял в провожатые пастора и Йоханнину мать, Марен, мудрую женщину с пронзительными светло-голубыми глазами. Марен знала толк в травах и целебных снадобьях. Кое-кто поговаривал, будто она и порчу напустить может, и отвести удачу, но — шепотком. Оно и понятно: Марен водилась с пастором, и в зятьях у нее, считай, уже псаломщик.
Антон Кюнер хотел вытребовать свою невесту. Только, видать, это было ему не к спеху. Он выжидал всю осень, пока не уймутся шторма. Он выжидал, пока не разойдется густой туман, отрезавший Остров от остального мира. А вот выдался ясный зимний денек — он сел со своими провожатыми в лодку, да и погреб.
Нильс Глёе между тем зачал с Йоханной ребенка и вполне поладив с соседями, выстроил себе на Башенной Горе дом. Перед этим наскоро сколоченным домом, на который пошли плавник и островной дуб, и стоял Нильс Глёе, — а Йоханна стояла рядышком, сложив руки на животе, — когда незваные гости сошли на берег и покарабкались по заиндевелому склону. Первым — пастор, за ним — Антон Кюнер в шляпе, последней — Марен в низко, туго повязанном платке. Нильс Глёе подпустил их поближе, отослал Йоханну в дом, а сам встал с топором на пороге. Троица и повернула назад. Марен, правда, задержалась на спуске и зорко оглядела Нильса своими светло-голубыми глазами. Он стоял, не отводя взгляда, и крепко сжимал топорище. Тогда она вскинула руку и, тыча в него пальцем, крикнула: «Не много же радости принесет тебе эта женитьба, и нагулыш твой никому не будет в радость!» Ну, может, выкрикнула она и не эти в точности слова, но смысл их именно таков. И, конечно же, ее пророчество сбылось, а иначе о нем не стоило и рассказывать.
Йоханна занемогла родильной горячкой и покинула этот мир — столь же смиренно, сколь и жила. Перед смертью она была допущена к причастию. Пастор, человек заезжий, вдобавок обремененный большой семьей, не стал отказываться от вяленой камбалы, которую во весь год посулился ему присылать Нильс Глёе. Йоханна и Нильс Глёе были повенчаны, а новорожденный Младенец окрещен. Младенца нарекли Хиртусом, имя это однажды попалось Йоханне в старом календаре. Дав сыну имя, Йоханна впервые за короткую свою жизнь проявила самостоятельность.
Хиртуса отдали на воспитание одной из рыбачек, которая пеклась о нем не меньше, чем о родных детях. Был он мелковат и тщедушен, с белой кожей, бледно-голубыми глазами и белокурыми кудерьками. Нильс Глёе дивился на своего сына: он и играть-то играл не как другие дети, а уж проку от него не было и подавно. Сидит, бывало, на крыльце, тихо, как мышка, и неотрывно смотрит на окоём. А Нильс Глёе стоит чуть поодаль и почесывает в затылке. Пробовал он приохотить сына к рыбаченью и рукомеслу, но у Хиртуса были чересчур нежные пальцы — ни сеть распутать, ни крючок наживить. Когда мальчику исполнилось шесть, Нильс Глёе надумал свезти его на материк и отдать в обучение к пастору.
Так Хиртус попал в пасторский дом, где он выучился читать и писать, а со временем понаторел в греческом и латыни. Из всех детей, а их, как уже сказано, у пастора было много, Хиртус выделялся кротостью и послушанием. Вот только неясно было, идет ли его послушание изнутри, за недостатком бунтовского начала, или же он решил, что ему к лицу быть послушным. Внимая застольной молитве, дети вертелись, он же складывал перед собой руки, и замирал у своего стула, и стоял точь-в-точь как маленькая мраморная статуя, — пока пастор не давал знак, что можно садиться.
Новообретенные братья и сестры не очень-то к нему благоволили, и он не искал их дружбы. Единственно, к кому он привязался, на свой лад, разумеется, из гордости не выказывая этого слишком явно, — к старшей дочери пастора Хедевиг-Регице, чьи огненные кудри выбивались из любой прически. У Хедевиг-Регице был большой алый рот, звонкий смех и мальчишечьи ухватки. Юбки ее то колыхались от хохота, то высекали искры. Хиртус и трепетал ее, и тянулся к ней. Она была — заступница. Без нее он не отваживался навещать свою бабку. Ту он просто боялся.
Кротость, послушливость и красиво расчесанные золотистые кудри ничуть не трогали Марен. Она так и буравила Хиртуса своими глазами. Иногда ему чудилось, что оттуда растут два маленьких острых зуба, а в другой раз глаза ее напоминали прозрачные бездонные озера, в которых не отражаются ни печаль, ни радость. «Вот так-то, — говаривала она, утягивая его в эти озера. — Чему быть, того не минуешь».
Хиртус ее недолюбливал и, когда они с Хедевиг-Регице, отбыв повинность, в сумерках возвращались домой, позволял брать себя за руку. Зато он проникся странной приязнью к Антону Кюнеру, что женился на старшей дочери Марен, Кирстине, а теперь лежал в алькове и харкал кровью. Обессилев от кашля, Антон Кюнер откидывался на подушки, и взгляд его выражал страдание и покорность. Хиртус находил, что это ему к лицу.
Пока Хиртус подрастал под кровом у пастора, его отец прибрал к рукам весь Остров. Долго ли, коротко ли, он обзавелся еще двумя лодками и сколотил артель — из молодых моряков, что победней да порасторопней. В артель к нему шли с охотой, хотя обещать он много не обещал, а говорил только: «Перебирайтесь сюда. Дел хватит».
Ловы были лучше некуда. Остров будто плыл посреди огромного рыбьего косяка. Да, Нильсу Глёе и впрямь привалила удача. Одну за другой вытягивает он полные сети, в которых барахтаются белокорые палтусы, морские языки, ершоватки, бьются сверкучая камбала и отборнейшая треска. На задворках домов, что повырастали друг возле друга у Западной бухты, хлопочут женщины с девушками: чистят рыбу, складывают ее в солельные чаны, развешивают сушиться и вялиться. Руки у них в рыбьей крови и слизи, рыбины разевают рты, чешуя поблескивает на солнце.