Шрифт:
Уверенность в том, что он обречен на неудачи в сексе, возникла после ухода изменившей ему Сильвии. Она сказала, что хочет съехать на какое-то время, чтобы они могли «отдохнуть от совместного существования». Энрике тут же в бешенстве набросился на нее с обвинениями, что она «трахается с кем-то еще». К его ужасу, Сильвия призналась, что он угадал, но настаивала, что по-прежнему любит его, впрочем, как и его соперника; она заявила, что ей нужно разобраться, кого она любит сильнее. Латиноамериканские корни Энрике не позволяли ему отказаться от борьбы, а еврейские — поверить в притязания Сильвии на амбивалентность чувств. Решив, что Сильвия просто не хочет быть инициатором разрыва, предоставляя ему выполнить всю неприятную работу, он без промедления ее выполнил, прокричав ультиматум («Или он, или я!») и выскочив из дому, чтобы без свидетелей предаться горю на улицах Маленькой Италии.
Энрике не приходило в голову, что Сильвии могло казаться, будто он ее не любит. Когда она спросила его об этом, плача от смущения, буквально через пятнадцать минут после того, как призналась, что наставляла ему рога, он не смог скрыть раздражения. Ему было плевать, что она может чувствовать себя отвергнутой; когда он узнал об ее измене, ему захотелось свернуться клубком и умереть. Он даже не потрудился сказать, что любит, — а зачем, ведь она видит, как ему больно, значит, он любит ее и любил все то время, пока они были вместе. Он здесь жертва, она — палач. Энрике был еще слишком молод: подобное разделение имело для него этическое значение. Она прожила с ним три с половиной года, практически всю его взрослую жизнь (если, конечно, период с шестнадцати до двадцати лет можно назвать взрослой жизнью); она, должно быть, изучила его как свои пять пальцев и теперь избавляется, как от устаревшего и надоевшего черно-белого телевизора. Короче говоря, его отвергли, бросили, и, хоть он и говорил всем, что они расстались из-за интеллектуальной и эмоциональной несовместимости, в глубине его души жило убеждение, что Сильвии просто-напросто больше нравилось трахаться с другим. Как и его вторая книга, которая наделала гораздо меньше шуму, чем первая, и намного хуже продавалась, его личная жизнь вдруг резко оборвалась, предвещая, как ему казалось, мрачное одинокое будущее.
— Этой девушки не существует, Бернард, вот почему ты не можешь ее описать, — прошипел теряющий терпение Энрике из угла красной, обшитой пластиком кабинки «Гомеровской кофейни». — У тебя настолько слабая фантазия, что ты даже не можешь выдумать идеальную женщину.
Вытянутое болезненно-бледное лицо Бернарда застыло, лишившись всякого выражения. Это была его обычная маска, когда он слушал или говорил, — разве что когда Бернард рассуждал о крахе традиционных романных форм, таких, как реалистическое повествование, хронологическая структура и рассказ от третьего лица, его верхняя губа слегка кривилась.
— Идеальная женщина, — презрительно пробормотал он. — Это абсурд. Нет никакой идеальной женщины.
Раздувшийся от пяти чашек кофе Энрике стукнул кулаком по пластиковому столу, заставив покачнуться шестую.
— Это не абсурд! — воскликнул он. — Я имею в виду — идеальная для меня! Относительно идеальная!
Бернард насмешливо улыбнулся:
— Относительно идеальная. Это просто уморительно.
Тем не менее Энрике хватило выдержки и мудрости, чтобы понять: нельзя позволять Бернарду так легко выводить себя из равновесия. Он также считал — и, по его мнению, с ним согласился бы любой здравомыслящий человек — что Бернард ведет себя весьма нелепо. Поэтому признать, что в данный момент он выставился еще большим дураком, чем Бернард, казалось ему несправедливым. Довольный своей победой, Бернард тем временем извлек новую пачку сигарет «Кэмел» без фильтра и приступил к тщательно разработанному ритуал. Он постучал пачкой по столу — как минимум раз двенадцать, а не один или два, чего хватило бы Энрике, который ехал к своему раку легких верхом на верблюде той же популярной марки. Затем последовала балетная партия желтоватых, сужающихся к ногтям пальцев, снимающих целлофановую обертку. Бернарду было мало просто сдернуть полоску, которую компания «Филип Моррис» специально обозначила красным, чтобы легче было добраться до крышки: он полностью оголил пачку, и это вдруг показалось Энрике настолько отвратительным, что он возмутился:
— Зачем ты полностью снимаешь обертку?!
Бернард ответил в подчеркнуто спокойной и снисходительной манере:
— Чтобы знать, что это моя пачка. Мы с тобой оба поклонники дромадеров. — И он кивнул в сторону запечатанной пачки «Кэмела» рядом с Энрике.
— Ну вот, теперь я еще и вор! — воскликнул Энрике, снова ударив по столу. — Ты выдумал эту Маргарет! Именно поэтому я и не видел тебя с ней в «Ривьера-кафе» месяц назад! А не потому, что вы якобы сидели в другом зале! Ты никогда не был там с ней, потому что ее, черт возьми, не существует!
Бернард зажал сигарету в пухлых сухих губах.
— Ты ведешь себя как ребенок, — пробормотал он, и незажженный «Кэмел» несколько раз подпрыгнул в воздухе.
Обалдевший от кофеина и преисполненный отвращения как к себе, так и к Бернарду, Энрике вытащил из заднего кармана черных джинсов бумажник и извлек оттуда все, что там было, — десятидолларовую купюру, что, как минимум, вдвое превышало его долю в счете, включая чаевые. То ли латиноамериканская гордыня возобладала над бережливостью, то ли еврейская праведность победила социализм, то ли, что самое вероятное, стремление к драматическим эффектам оказалось сильнее веры в приземленные расчеты, однако, неуклюже ударившись коленом о стол, Энрике столь же неуклюже потянул к себе армейскую шинель, попутно вытерев ею всю пластиковую поверхность, а также опрокинув пепельницу, и швырнул деньги Бернарду с восклицанием: «Завтрак за мой счет, ты, гребаное трепло», после чего попытался засунуть правую руку в левый рукав. Хоть ему и пришлось покинуть сцену в наполовину — к тому же задом наперед — надетом пальто, Энрике считал, что уход удался, и лишь убедился в своей правоте, когда на следующий день Бернард, позвонивший, чтобы подтвердить участие в запланированной на этой неделе у Энрике игре в покер, в конце разговора небрежно спросил:
— Ты как, будешь дома в эту субботу?
— Ну… да, — осторожно протянул Энрике.
— Я ужинаю с Маргарет. После этого приведу ее к тебе. Часов в одиннадцать, нормально?
— Хорошо, я буду дома, — сказал Энрике и, только положив трубку, позволил себе рассмеяться.
Итак, провокация с вымышленной Маргарет оказалась идеальной наживкой. Она, разумеется, была настоящей, столь пугающе настоящей, что Энрике изо всех сил уставился на Бернарда, хоть и по-прежнему видел боковым зрением качающийся из стороны в сторону замшевый ботинок. Его докучливый приятель расположился за круглым столиком справа от камина. Он не стал снимать черную кожаную куртку, слишком легкую для тогдашней погоды, и полез во внутренний карман за новой пачкой сигарет. Затем последовал столь бесивший Энрике ритуал — концерт Бартока для «Кэмела» с целлофаном, отбарабаненный на светлом дереве стола.
Убедившись, что гости разместились, Энрике и сам присел на складную кровать, которая в тот момент могла сойти за диван благодаря двум длинным подушкам в синих бархатных наволочках, но тут же понял, насколько стратегически неудачна эта позиция: ему нужно было выбирать, смотреть ли прямо на Маргарет, оседлавшую его режиссерское кресло, или, вывернув шею, любоваться Бернардом, этим современным никотиновым композитором; держать в поле зрения одного и другого и скрывать истинный интерес было невозможно.