Шрифт:
Как и многие политработники, Иван Васильевич Слепов, замначполитотдела, был не сильно грамотен, но обладал практическим умом и решительным характером. Ко мне он хорошо относился, и, думаю, он действительно отстоял меня той зимой от дотошных проверяльщиков.
А зима шла зловещая. Приехал в Либаву корреспондент «Стража Балтики» Юлий Стволинский. Это был умный мужичок с квадратной нижней челюстью, с острым языком и склонностью, как теперь говорят, к ненормативной лексике. «А что такое? — говаривал он. — Я начинал службу в конной артиллерии, а армейские лошади понимают только мат». В конной артиллерии Стволинский и начал войну, а закончил сотрудником СМЕРШа. После войны он демобилизовался и в родном Ленинграде работал в газете — по образованию он и был журналистом. Но в 49-м году его снова призвали на военную службу, и старший лейтенант Стволинский попросился на флот. У него была большая любовь к кораблям (наверное, не меньше, чем к лошадям). И назначили его редактором многотиражки на новенький крейсер «Чапаев». Оттуда Стволинский и перешел в «Страж Балтики».
Так вот, приехал Юлий Моисеевич в командировку в Либаву. Мы с ним познакомились. И между прочим, рассказал он, как, будучи недавно в отпуске в Питере, ехал куда-то в такси и таксист, чуть было не наехавший на зазевавшегося пешехода, воскликнул: «Эх, если бы жид попался, задавил бы его на…» — «Ну, а ты?» — спросил я. «А что я? На еврея я не похож. Поддакивать, конечно, не стал. Но и не одернул его. Промолчал. — Стволинский закурил сигарету, он курил много. И добавил: — Времена какие-то собачьи…» (Он употребил другое слово.)
Да, скверные времена. Теперь-то мы знаем, что Сталин готовил громкую казнь «врачей-убийц» и вслед за ней — депортацию евреев из Москвы в места, весьма отдаленные. Но тогда мы терялись в догадках.
У нас на одной из «малюток» служил инженер-лейтенант Каганович — сын Михаила, брата Лазаря. Я спросил Лешу Кагановича, не интересовался ли он у своего знаменитого дядюшки, почему разворачивается антисемитская кампания. «Спрашивал, — сказал Леша. — Лазарь Моисеевич ответил, что евреи плохо себя проявили. Особенно когда приехала Голда Меир».
Понять все это было трудно.
В тот мартовский день была оттепель. С моря дул сырой ветер, и низко плыли гонимые им стада темно-серых облаков. Равнодушная к людским страстям природа вершила свой извечный ритм. В лужи талой воды, подернутые рябью, смотрелась подступающая весна.
В тот мартовский день огромная страна замерла, оглушенная протяжными звуками траурных маршей, извергнутыми миллионами радиорепродукторов.
В клубе на береговой базе в то утро было назначено собрание офицеров дивизии. Новый начальник Пубалта контр-адмирал Пышкин, сменивший генерала Торика, должен был выступить с докладом о повышении бдительности. Мы сидели в клубе и ждали. Не слышно было гула голосов, обычных шуточек и смеха. Почти осязаемо сгущалась в полутемном зале атмосфера какой-то жути. Долго ждали, начальство запаздывало. Наконец на маленькой освещенной сцене появился, в сопровождении старших офицеров дивизии, контр-адмирал Пышкин. Он был невысок ростом и плотен, с розовым пухлым лицом.
— Товарищи офицеры, — обратился он к залу. — Нас постигло большое несчастье. Умер наш любимый, наш великий… — Тут начальника сотрясло рыдание, он всенародно расплакался.
Кокорев поспешно налил воды из графина и поднес ему.
Казалось чем-то нереальным все это. Кто-то громко всхлипнул сзади. Я обернулся и увидел капельмейстера Петрова-Куминского, по его помятому жизнью лицу катились слезы…
Катились слезы, стекала в канал талая вода, неслышно и неотвратимо творилась История.
Вечером, приехав домой, я застал мирную картину: Лида укладывала спать Алика, а он болтал, вертелся, у него-то было прекрасное настроение.
Мы с Лидой легли на тахту, обнявшись.
— Что же теперь будет? — тихо спросила она.
— Не знаю…
Откуда нам было знать, что спустя три года страну потрясет судьбоносный доклад Хрущева… что идол падет с пьедестала… и начнется отсчет другого времени, другой эпохи…
Нет, в тот мартовский вечер ничего мы не знали, не могли знать о том, что нас ожидает за непроницаемой завесой грядущего. Было страшно, сиротливо, странно…
Было странно думать, что начинается Время Без Сталина.
— Пришло новое указание, — сказала Лида, — на уроках истории объяснять, что не герои, а народ творит историю. А я не знаю, как это сделать. Ну, я скажу: народные массы. Но ведь массы всегда шли за кем-то. За князем, за полководцем, за вождем.
— Я тоже, — говорю, — не совсем понимаю. Готовлю лекцию «Народ — творец истории», читаю на эту тему статьи в газетах, а в голове пушкинское: «Народ безмолвствует»…
— Что же делать?
— В «Коммунисте» напечатано, что личность только тогда играет прогрессивную роль в истории, когда правильно выражает народные интересы. Так и излагай.
— Значит, Сталин правильно выражал, а Гитлер, или, скажем, Наполеон — неправильно. Да?
— Выходит, так… Как-то примитивно, схематично это выглядит… Знаешь что? У нас ведь объявлено коллективное руководство. Вот и говори, что коллектив всегда точнее найдет правильное решение, чем личность.
Горный хребет, зубчатый и изломанный, был прочно впечатан в широко распахнутое голубое небо. Поверху лежал снег, но не сплошной полосой, повторяющей изгибы хребта, а отдельными белыми черточками и загогулинами, напоминающими грузинские буквы. Что означали эти нагорные письмена? Вот вопрос…