Шрифт:
– Нет. Кажется, нет…
Отец говорил спокойно и уверенно, и от его непонятных слов мальчик и сам успокаивался – значительно быстрее, чем от неуклюжих шуток деда и от нежных прикосновений матери.
– Эт-та что еще такое? – Никто не заметил, как на пороге комнаты возникла бабушка – прямо в пальто и с двумя большими сумками в руках, которые даже на глаз казались очень тяжелыми. От нее пахло морозом, весельем и какой-то сдобой. – Опять хвилосовствуешь, хвилосов? Ты б лучше сумки у меня принял, а хвилосовствовать потом будешь, со своими студентками…
– Мама!.. – только и ответил отец, но с такой интонацией, что мальчик, воспрявший было духом при появлении любимой бабушки, снова закрыл лицо руками, на этот раз – безнадежно, не оставив ни единой щелочки…
Отец, тем не менее, покорно забрал груз из рук бабушки и скрылся в кухне.
– А что мама? – неприятно громким голосом отозвалась та. – Смотри, вот устрою тебе солипсизм – по-нашему, по-простому, – получишь тогда у меня свой «фрагмент комнаты»! Ты б, сынок, не забывался, кто в этой квартире прописан, а кто просто жилец.
Последнее слово прозвучало у нее как «живец».
И лишь теперь заметила мелко вздрагивающее плечи внука и заговорила совсем другим, тонким и сладким голосом:
– Ох, а что это Андрюшенька мой? Ты чего, внучек, обиделся? Что с папкой твоим поругались немножко – обиделся? – Ее голос стал еще приторнее, еще ближе; запах морозного воздуха усилился. Старая паркетная доска скрипнула, когда бабушка тяжело опустилась на ритуальный ковер. – Так ты не обижайся, мы же просто шутим так. Ты же знаешь, старое – оно что малое, на него обижаться не след.
Ее рука примиряюще дотронулась до плеча мальчика, но тот обиженно отстранился: ничего подобного он не знал и знать не хотел.
«Почему они не могут любить друг друга? – плакал мальчик. – Почему я могу любить их всех, одинаково, а они – не могут?
Бог с ними, пусть превращаются в кого угодно, когда я их не вижу, но пусть хотя бы не ненавидят друг друга, пока я рядом…»
– Да он еще раньше, – пояснила мама. – Испугался…
– Чего это? – заботливо спросила бабушка. – Приснилось что? Это все от Шхварценеггеров всяких, от боевиков с мордобоями…
– Я это уже говорила, мама, – тактично заметила дочь. – Он говорит, что не приснилось. Его дед напугал.
– Дед? – удивленно повторила бабушка.
От окна раздался очередной полный раскаяния вздох.
– Почудилось ему чего-то. Я в ванной сидел, брился, когда он зашел, глянул на меня в зеркало – я ему только улыбнулся, а он – враз в лице переменился, закричал и выскочил оттуда как ошпаренный, я даже слова сказать не успел.
Мальчик поежился. Потому что вспомнил все, происшедшее с ним этим утром, особенно отчетливо.
…Он сонно ткнулся в дверь ванной. Та оказалась незапертой, хотя в комнате явно кто-то был. Щурясь от света тусклой шестидесятиваттной лампочки, мальчик разглядел слева голую ссутулившуюся над туалетным столиком спину деда. Мальчик попытался поздороваться, но голос пока не слушался его, и он отложил приветствие на «после помывки», как называл это дед.
Он пустил тонкую струйку теплой воды из крана, намочил ладошки и слегка потер глаза. Потом достал из пластмассового стаканчика над раковиной свою зубную щетку, выдавил из тюбика немного пасты, наклонился к зеркалу и… так и застыл с зубной щеткой во рту.
Зеркало над раковиной отразило его широко распахнутые глаза и побелевшее от ужаса лицо. И спину деда, который все еще не замечал присутствия мальчика. И небольшое овальное зеркало, в которое дед сейчас смотрелся. И отражение в этом зеркале.
Отражение второго порядка, как мог бы сказать отец.
Сначала мальчик увидел кисть руки, состоящую из одних костей – удивительного множества костей грязно-желтого цвета, непонятно как сцепленных друг с другом: в нескольких местах мальчик ясно видел промежутки между ними. Три костяных пальца уверенно сжимали знакомый дедовский помазок.
Потом овальное зеркальце изменило угол отражения (в этом месте рассказа папа мальчика мог бы, наверное, рассмеяться), и в нем отразилось, как рука с помазком приближается к лицу… нет, к тому месту, где должно было обнаружиться лицо, но наличествовал лишь желтый оскаленный череп с ощеренными зубами, пустыми глазницами и провалившимся носом, и – что самое ужасное! – с такими привычными дедовскими усами, и с его длинным чубом, конец которого слегка загибался внутрь левой пустующей глазницы, и с мутной металлической пластинкой над левым виском, в том месте, куда, по словам деда, в сорок четвертом угодил осколок фашистского снаряда.