Некрополь
вернуться

Пахор Борис

Шрифт:

Я понял, что сейчас время — мой сообщник, поэтому остановился и оглядываю высокую траву по ту сторону проволочной ограды. Пытаюсь перенестись мыслями к пожелтевшему красскому пастбищу, по которому я ходил еще несколько дней назад, но эта убогая и длинная грива сена по сравнению с красской никчемна в своем тупом постоянстве. Знаю, что на ней нет вины, но, несмотря на это, упорство ее немого роста бессмысленно; она была здесь до того, была здесь все время, пока это продолжалось, и сейчас она точно так же все еще здесь. И в этот момент из-за ее перепрелой и желто-серой немощности кажется бессмысленным существование каждой травинки и всех трав на свете. Никакой настоящей близости не предлагают творения Земли человеку, глухи они по отношению к нему, заточены в росте своей зелени, а если на верхушках их стебельков прорываются чашечки цветков, то пестротой своих живых красок они лишь мимикрически прикрывают свою слепоту. Но наряду с этими мыслями я одновременно проникаюсь чувством умиротворения оттого, что я нахожусь в одиночестве, и группа с экскурсоводом далеко по ту сторону террас, а вход высоко вверху, так что уже совсем скрыт от меня. Ведь я хорошо знаю, что этим ревнивым требованием одиночества я спасаю лишь уникальность своих воспоминаний, однако в то же время не могу отделаться от горького осознания того, что масса людей своим равномерным, медленным перемещением, к сожалению, часто, хотя и в другом измерении, является продолжением аморфного существования бесчисленных пожелтелых травянистых стебельков.

Только что я увидел, как по ступеням передо мной спускается Толя и брюзжит, так как костлявый покойник сползает по полотняному желобу носилок и тычется своим обритым черепом ему в поясницу. Меня же тогда устраивало, что меня покойник не задевает, и я с трудом переступал и поднимал ручки носилок, чтобы они не стукались о мои колени. Ведь всякий раз, когда было нужно переложить голое мумифицированное тело с соломенного тюфяка на грубое и запачканное полотно носилок, я делал это просто и естественно, но я не выносил, чтобы сам покойник, когда мы сносили его вниз по холму, касался меня. Это значит, что живые клетки не защищаются от мертвых, если прикосновение сознательно, если оно исходит из их функционирования, из центробежного стремления жизни, но они не переносят посягательств извне, непроизвольного прикосновения мертвой ткани к живой и упругой плоти клеток. Вероятно, это не какой-то ярко выраженный именно лагерный опыт; скорее всего, в каждодневной жизни происходит то же.

Я спрашиваю себя, какие картины наколдуют себе посетители, которые толпятся возле экскурсовода. Только крупные планы фотографий, которые висели бы в бараках, с массой обритых черепов, выступающих скул и похожих на замки челюстей, возможно, смогли бы отобразить на экране фантазий посетителя приблизительную картину тогдашней действительности. Но ведь никакие стенды никогда не смогут передать настроения человека, которому кажется, что его сосед получил в железной миске на пол-пальца больше желтой жидкости, чем он. Конечно, кто-нибудь мог бы изобразить глаза и придать им особую неподвижную пристальность взгляда голодного человека, но и он не сумел бы воспроизвести ни беспокойства полости рта, ни непроизвольных спазмов пищевода. И сможет ли фотография показать последние нюансы невидимой внутренней борьбы, в которой привитые воспитанием нормы культуры уже давно были побеждены неограниченной тиранией желудочного эпителия. Нет, я не знаю, какая из слизистых оболочек здесь главенствует, может быть, ткани пищевода или желудка; однако знаю, что пес Жужко, которого я вообще-то люблю, становится противен мне, когда в его пасти начинают набираться слюни, и он их беспокойно сглатывает и одновременно так же нетерпеливо переставляет передние лапы. Тогда я смотрю ему в глаза и говорю себе, что он в чем-то похож на меня, хотя сидит на задних лапах, а я на новейшем изделии красской мебельной фабрики.

Во всяком случае, только целлулоид кинокамеры мог бы уловить толчею полосатых униформ в тесном улье по утрам, когда они спускаются с трехэтажных нар и толпятся в вашрауме [9] , стараясь захватить пару деревянных башмаков с целым полотном, чтобы обувь не падала с ног на снегу, в грязи или среди луж. Только кинопленка смогла бы уловить движение твердой руки, толкающей, как того требуют санитарные нормы, под струю воды остриженную наголо голову худого человека, у которого, когда эта рука еще решительнее согнет его позвоночник, заскрипят дуги ребер, как корзинка из пересохших прутьев. А снаружи — утренний мрак и холод, так что входная дверь кажется узким отверстием черной бездны, в которую нас могут погнать в любую минуту. И полуденную многоглавую массу, которая, повинуясь возросшему в сотни раз инстинкту толпы, в непрерывном движении выпускает в пространство между деревянными стенами вибрирующие потоки энергии, спродуцированные как раз ожиданием черпака водянистого, но теплого источника энергии. И момент, когда обритые головы все склонились над деревянными ложками. Просто какой-то полосатый муравейник, который вечером укладывается спать, но должен сначала связать в узел свою одежду из сукна, прежде чем сможет побежать в ледник с соломенными тюфяками, но еще до того каждый встанет на табурет, чтобы тот, кто держит в левой руке зарешеченную лампу, осмотрел пах. Волос так и так нет, поскольку их уже убрала бритва парикмахера, однако на кончиках пробивающихся новых волос, возможно, уже появились гниды вшей. Так что пенис освещен, как будто выставлен для нового обряда поклонения среди кишащих тел, у которых рубашка до пупка, в то время как безволосые головы неизвестно отчего наводят на мысль об умственно отсталых людях. Но нет, в жалком освещении паха нет ничего похожего на то почтение, с которым в Помпеях вырезали знак плодовитости над дверью дома; речь идет лишь о действе, посредством которого власть предержащие пытаются оградить себя от страха перед вшами и перед тифом. Поэтому свет застал врасплох в гнезде воробья, который погиб от голода, не успев опериться, и теперь безжизненно мотается, следуя движениям руки, выполняющей приказы надзирателя. В самом деле, лишь кинокамера могла бы верно заснять такие эпизоды, задержалась бы на длинном кабеле, прошла бы вдоль него до лампы и до худого паха, а заодно захватила бы обритые головы двуногих, которые толкутся, чтобы поскорее побежать отдыхать в холодную гробницу. А может и лучше, что не было такого операторского глаза, потому что кто знает, что подумали бы люди сегодня, глядя на стадо полуголых существ, которые поочередно ступают на табурет, в то время как другие испуганно замирают, так как им не верится, что освещенный, оголенный и увядший птенец на самом деле является зачинателем многочисленных особей породы двуногих. Даже лучше, что такого фильма нет, ведь в наши дни худые существа с голыми пахами могли бы показаться кому-то стаей дрессированных псов, которых хозяин посредством голода натаскал, чтобы они, стоя на задних лапах на табурете, обнюхивали друг у друга между ног.

9

Туалет, душевая (нем.).

Однако эта густая масса стала намного более уплотненной и перемешанной тогда, когда в бараках объявили карантин из-за тифа, который уже превратился из отдаленного путала в каждодневную действительность. Тогда не было ни утреннего, ни полуденного, ни вечернего построения на перекличку, не было долгого утреннего стояния, когда колонны с других террас уже ушли в каменоломни. Отсутствие работы лишило нас теперь даже тех передвижений, которые среди всеобщей атрофии создавали впечатление некого подобия перемен. Ведь в действительности связанные с распорядком дня приходы и уходы были лишь ленивым колебанием мертвого моря, но своим ритмичным движением они привносили смутное ощущение целенаправленной деятельности. А заточение в бараке во время карантина лишило и этой последней иллюзии. Даже колючая проволока и электрический ток в ней тогда отступили на задний план, барак же превратился в деревянный приют для прокаженных на острове, от которого тайком и навсегда отчалило последнее судно с людьми.

И как ни странно это выглядит, однако на самом деле тем, что я сейчас стою здесь и предаюсь воспоминаниям, я обязан моему левому мизинцу. Когда незадолго до начала карантина нож бельгийского хирурга Богаэртса сделал три надреза на моей ладони, чтобы вскрыть гнойник, выступившая водянистая кровь дала очень жалкое свидетельство того, что осталось от сопротивляемости организма, в котором она текла; а поскольку из-за этого рана не хотела заживать, что было, конечно, плохим знаком, белая повязка спасала меня от бдительных глаз, выискивавших пригодные для работы номера. Поэтому я не только не снял бумажную повязку тогда, когда в ней уже не было нужды, но начал беречь ее как ценную вещь, которая тем драгоценнее, чем более хрупкой она становилась. Я нянчился с младенцем, у которого в моих объятиях сначала была белая и довольно круглая головка, постепенно усыхавшая и серевшая, пока наконец не приняла форму запыленного и корявого кулачка. Но и такой она все еще оставалась замечательным оберегом, надежно защищавшим от недоброжелательных взглядов. Вряд ли кто еще так заботливо и так долго оберегал повязку из гофрированной бумаги, вряд ли кто так ухаживал за ее тканью, которая была уязвима как пена и с каждым днем становилась все более изношенной. Ну, а карантин, освободивший нас на некоторое время от страха перед рабочим транспортом, не отменил для меня заботы о забинтованной головке, которую тогда по-своему укутывал и защищал серый липкий щит грязи; потому что по окончании карантина отбор на работы возобновится. А тиф? Конечно, опасность заболеть висела над нами, но не знаю, думал ли действительно кто-то о нем как о враге, угрожающем нашей жизни. К тому же, и в тех условиях человека поддерживала подсознательная надежда, что болезнь пройдет стороной, не задев его. Поскольку, пока болезнь нас не коснулась, она все еще оставалась чем-то невидимым и неосязаемым, между тем как все мы уже знали, как выглядят те, кто возвращался из трудовых команд. Их ноги были обмотаны кусками бумажных мешков для цемента и обвязаны проволокой. Когда санитары снимали эти повязки, из-под них зияли гнилые раны, длинные и широкие в середине и зауженные с обеих сторон, похожие на пожелтевшие пальмовые листья. Большинство не могли сами вылезти из грузовиков. Когда их клали на землю, они сидели скорчившись или лежали, пока кто-нибудь не затаскивал их под душ; тех, кто уже не дышал, тащили метровыми клещами, которые смыкались вокруг желтой кожи шеи. (Да, в любом случае не помешало бы психологам заняться изучением природы человека, придумавшего клещи, чтобы стаскивать окостеневшие тела в кучу и потом оттаскивать к железному лифту под печью.) Да, каждый видел таких вернувшихся; поэтому карантин был временной страховкой, защищающей от возможности стать такими же, как они.

В тот день доктор Жан пришел в наш барак делать больным новые перевязки. Конечно, Жан усмехнулся при виде моей ладони, но все равно перевязал ее новой полоской бумаги и тем самым дал мне возможность и дальше еще поиграть в прятки со своей судьбой. Но наша встреча на этом бы и закончилась, если бы Жан был просто аккуратным врачом, а не являлся бы также по-дружески сердечным товарищем по лагерю; к тому же, выделиться из толпы мне помогла также способность словенцев к изучению чужих языков. И не знаю, является ли эта наша способность признаком психологического богатства, признаком внутренней активности и калейдоскопической многогранности нашего духа или просто даром удивительной эластичности, которым мы обогатились за столетия из-за непрестанного прогибания и приспосабливания. Во всяком случае, этим мы похожи на евреев и цыган, эти два племени, подобно нашему, всю свою историю сопротивлялись ассимиляции. Жан был в хорошем настроении, хотя нас так толкали в тесноте барака, словно мы ехали в бродячей цыганской кибитке. Он не мог понять, как же я не итальянец, раз у меня та заглавная буква «I» в красном треугольнике. Несмотря на толчею, он перевязывал меня и слушал, когда я рассказывал о конце Первой мировой войны, о Лондонском пакте, о Приморье [10] . «То есть, дома вы говорите на своем языке», — сказал он. «Да, по-словенски». «Значит, — опять сказал он, — ты понимаешь чеха, поляка и русского?» И хотя кто-то толкнул его сзади, Жан спокойно перевязывал дальше. Тогда я улыбнулся, как будто Жан открыл нечто, чего я до этой минуты не осознавал. Потому что прошло уже то время, когда я учился у хорватских парней из Истрии их певучему языку; и африканский песок уже давно исчез, также как уже забылись и два года работы переводчиком при пленных югославских офицерах на озере Гарда, но никогда мне не приходило в голову, что все это могло бы помочь мне в поединке со смертью. Жан (тогда я еще не знал его имени) был доволен, что я знаю и французский, и пока он не спеша делал перевязку, я рассказал ему, что я в Падуе сдал два экзамена по французской литературе, сначала по Fleurs du mal Бодлера, затем в следующем году по его Poumes en prose [11] . Мы были теперь зажаты в густой полосатой людской массе, так что наш разговор походил на торопливую исповедь или прерывистую диктовку завещания, когда нужно использовать каждое мгновение, прежде чем уста умолкнут навсегда. Жана особенно заинтересовал мой немецкий язык. Я узнал, что Лейф, норвежский врач и шеф ревира [12] , барака для больных, владеет, помимо английского языка, еще только немецким. Естественно, по-немецки должны писаться все официальные документы, все, что касается больных, болезни и смерти. «Умеешь ли ты писать по-немецки?» — спросил Жан, и лишь тогда мне стало ясно, что он переключился с дружеского интереса к незнакомому товарищу, говорящему по-французски, на деловой разговор. И, наверно, у меня тогда екнуло в груди, словно внезапно прорезалась весенняя почка. Не знаю, теперь уже не могу себе этого представить. О профессоре Киттере я, скорее всего, тогда не подумал, и о том, как он своими неудовлетворительными оценками за школьные домашние работы по немецкому еще больше омрачал для меня атмосферу в Копере. А сейчас я знаю, что и немецкому языку я мог бы хорошо научиться, если бы не было во мне внутреннего сопротивления; моя ткань, мои клетки, все по очереди и одновременно, противились этому. «Конечно, я умею писать по-немецки, Жан, — сказал я, — особенно, если речь идет о сотрудничестве с теми, кто старается спасти нас от печи!». Конечно, я уже на следующий день забыл о Жане, видение померкло так же быстро, как появилось; был пузырек, который поднялся с грязного дна одинокой лужи и лопнул на зеленоватой и недвижной поверхности. К тому же я не верил, что молодой француз уже врач, я бы держал пари, что он студент медицины, который невинной ложью пытается избежать погибели. Она же была настолько тесно спаяна с нашими сущностями, что мы передвигались в ней как лунатики; и как лунатика нельзя будить тогда, когда он балансирует над бездной, так и мы в редкие мгновения, когда к нам проникали образы из живого мира, также быстро отказывались от соблазна, чтобы не потерять равновесия. Поэтому меня, находившегося посреди сгущенной массы людей, запертой из-за тифа и аморфно перекатывающейся в бараке, как в закрытом сундуке, не разбудило выкрикивание на немецком длинного знакомого номера. Уже в молодые годы из нашего сознания вытравили все иллюзии и приучили нас к ожиданию еще большего, апокалипсического зла. То есть, для того, кто еще в школьные годы поддался панике, охватившей сообщество, существование которого отрицалось, вынужденного бессильно смотреть, как языки пламени уничтожают его театр в центре Триеста, видение будущего исказилось навсегда. Кровавое небо над портом, беснующиеся фашисты, которые обливают бензином величественное здание и потом пляшут у бушующего костра, — все это запечатлелось в душе ребенка и травмировало ее [13] . И это было только начало, поскольку позже этот ребенок стал обвиняемым, не зная, перед кем или в чем он согрешил, он ведь не мог понять, что его осуждают лишь за то, что он говорил на языке, на котором он выражал любовь к родителям и начинал познавать мир. Все это приняло наиболее чудовищные формы, когда словенцам изменили имена и фамилии на итальянские, и не только живым, но и тем, кто покоился на кладбищах. Однако и это обезличивание людей, длившееся четверть столетия, в лагерной обстановке достигло своего пика в том, что человек лишился своего имени, сокращенного до номера.

10

Согласно Лондонскому договору (апрель 1915 г.) предусматривалась передача Италии, в случае, если она вступит в войну на стороне Антанты, Горицы, Истрии и других югославянских земель. Согласно Раппальскому мирному договору 1920 г., заключенному между Королевством Италия и Королевством Сербов, Хорватов и Словенцев, к Италии отошли почти все западные территории Словении — треть словенских земель, на которых проживали 323 313 словенцев.

11

Бодлер Шарль Пьер (1821–1867), французский поэт и критик, произведения «Цветы зла» и «Поэмы в прозе» (фр.).

12

Revier (аббревиатура немецкого слова Krankenrevier) — в нацистских концлагерях барак для больных.

13

Итальянские фашисты в 1920 г. подожгли центр словенских национальных организаций в Триесте — Народный дом — и учинили жестокую расправу над находившимися в нем людьми.

Но, несмотря на непрерывное мельтешение перед глазами «заборов» из серо-синих полос наших униформ, тогда именно ко мне относилась маловразумительная череда искореженных немецких звуков, которые произнес староста нашего барака и которые взбудоражили мертвящую атмосферу. И у меня было такое чувство, будто кто-то бросил спасительную веревку в глубь моей немой бездны. И тогда я испытал душевный подъем при неожиданном открытии, что я могу принести пользу этому осужденному сообществу и сам при этом спастись от безымянной погибели. Вместе с тем я сохранял спокойствие и трезво оценивал вероятность того, что протянутая мне веревка будет достаточно длинной и действительно достигнет дна. Да, я был скромен в своих оценках. Дело было вовсе не в моих добродетелях. Просто срабатывали инстинктивное чувство, инстинктивная убежденность, что силы уничтожения бесконечно превосходят микроскопический зародыш, который хотел бы поверить в то, что он выживет. И память о том дополуденном времени на карантине я и сейчас всегда ношу с собой, поскольку мизинец в бумажном бинте постепенно искривился, как будто хотел как можно крепче прицепиться к повязке, которая его спасала. И он остался искривленным почти под углом девяносто градусов, чтобы своим почти горизонтальным положением снова и снова обращать на себя мое внимание. Конечно, он с самого начала мне мешал, поскольку при умывании тыкался мне в ноздрю или в ушную раковину, но вместо того, чтобы злиться, я в такие мгновения по-товарищески приветствовал его как самостоятельное, отдельное от меня существо. Позже, когда я снова вернулся к обычной жизни, крючкообразный палец начал мне досаждать; ну, скажем, тогда, когда дорогая мне женщина взяла меня за руку или когда я поднял руку в классе, и глаза учеников уставились на торчащий сустав. Даже случалось, что я чуть ли не стыдился его; неизвестно почему, в маленьком крючке мне всегда чудился облик злодея из довоенных фильмов с железным и остро заточенным крючком, заменявшим ему изувеченную кисть. Удивительным способом жертва соединялась с образом палача из отроческих лет, чье искривленное железное оружие на конце запястья было в какой-то степени в родстве с клещами, которыми истопник волок за шеи наших покойников. Так что я часто склонялся к тому, чтобы попросить друга хирурга что-нибудь сделать с моим пальцем, но каждый раз меня вновь удерживала мысль, что, хотя мизинец и кажется мне некрасивым, но иногда его можно представить и как подобие единственного крючка на отвесной стене, спасшего альпиниста от бесконечной пустоты небытия.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win