Шрифт:
Правда, чаще всего в произведениях «знаньевцев» герои такого типа проходят на втором плане, выполняют или вспомогательную, или контрастную роль по отношению к персонажам переднего плана. На переднем плане чаще всего персонажи, построенные по модели «Фомы Гордеева»: «выламывающиеся» из своей среды, ищущие правды, прислушивающиеся к призывам новых пророков. А рядом с ними – убежденные носители какой-либо идеи (марксистской, сионистской, ницшеанской).
Таковы рабочий Давид в «Евреях» Юшкевича и революционер Габай в его же «Голоде», ссыльные революционеры в «Авдотьиной жизни» Найденова и в «Иване Мироныче» Чирикова и т. п. В «Тюрьме» Горького таков таинственный политический заключенный, с которым не видится, а только перестукивается юноша-студент: «этот человек, так похожий на ярко горящую свечу в грязном фонаре» (IV, 376). Постоянная – карлейлевская – метафора героичности-светоносности у Горького (она повторится и применительно к Павлу Власову в «Матери») говорила о том, что при изображении новых героев предпочтение отдавалось их романтизации, а не реалистической трактовке. Явно романтическим выглядит портрет героини в «Ледоходе» Айзмана (хотя идейные споры, которые она ведет с братом-оппонентом, переданы с натуралистической протокольностью):
Он с изумлением, потрясенный, смотрел на сестру. Как высшее, непонятное, откуда-то сверху сошедшее существо, как пророк, стояла она, вдруг выросшая, прямая, вся осиянная светом энтузиазма, вся преображенная огнем вдохновения. Мощь, великая мощь несокрушимого, всепобеждающего духа была в ее глазах, в поднятой кверху руке, в сверкании белых и острых зубов (V, 257).
Попытки создать минимальный психологический рисунок этих образов, разумеется, предпринимались. Но скорее можно говорить о наборе обязательных атрибутов в образах типичных героев произведений «знаньевцев», и вновь о наборе, характерном сразу для всего направления. Чаще всего такой герой (положительный пример для читателя – «своего брата» и вестник конца для читателя-врага) – своего рода мессия, несущий знание о том, что следует делать, чтобы разрушить существующее, мятежный, бескомпромиссный, готовый погибнуть молодым и без колебаний пролить при этом чужую кровь.
«Мятежный человек» (I, 219)– формула, заданная в первом сборнике Горьким, варьировалась затем в произведениях Найденова, Юшкевича, Гусева-Оренбургского, Айзмана, Куприна. В стихах поэтов-знаньевцев такие герои рисуются с помощью набора иносказаний; они «средь туманов моря, гроз и шквала, / Смотря на компас доблестных сердец, / Ведут судно дорогой идеала» (VII, 325). «Вечная память погибшим за дело святое! / Вечная память замученным в тюрьмах гнилых! / Вечная память сказавшим нам слово живое! / Вечная память!.. И месть за них!» (VII, 340). В прозаических произведениях они обретают порой черты социальной или идеологической конкретности.
На вопрос: «Что же делать?» – стоящий перед героями повести Юшкевича «Евреи», следует ответ: «Есть что делать!» – и носителем особого знания и правды представлен заводской рабочий Давид: «Вот этот человек знает. <…> Спросите его, и он вам ответит. Он вам ответит, Натан!» (II, 313). Ищущая сближения с рабочими дочь капиталиста Шура в «Стране отцов» Гусева-Оренбургского провозглашает: «Чтобы разрушить эту ложь… пришли мы! <…> все, кто ненавидит царящую ложь, кто жаждет бороться с нею грудь с грудью… Мы, отбросившие предрассудки наших отцов, <…> мы, поклоняющиеся солнцу будущего… Мы… демократы!» (IV, 218).
Той же бескомпромиссностью пророков наделены юные сионистки у Юшкевича и Айзмана, ницшеанец у Куприна. Их задача – увлечь за собой колеблющихся, не нашедших своего пути, заразить их желанием «погибнуть молодым, погибнуть вдохновенно, ярко, борясь и стремясь, – это так красиво, так великолепно!» (IV, 74). Отсутствием жалости, милосердия к прошлому и настоящему наделены и купринский ницшеанец Назанский, и революционер-баррикадник у Юшкевича: «Станем хищными, беспощадными, свирепыми… Будущее человечество поймет нас. <…> И если, Мира, кровь должна пролиться, то что значит небольшой ручеек ее перед морями? Что значит крик насильника перед тысячелетним ревом обездоленных? <…> Милосердие – проклятие ему! Жалость – проклятие ей! Оставим это им…» (VIII, 87). «Надо быть жестоким», – вторит загадочный персонаж, очевидно, революционер, в «Авдотьиной жизни» Найденова. – «Иначе земля, этот сад Божий, никогда не очистится от скверны» (IV, 17).
Наделенные такими атрибутами персонажи, разумеется, отличались от литературных героев предшествующей эпохи, в них запечатлелись признаки нового времени. «Рост личностного начала» в литературе рубежа веков, отмечаемый исследователями, означал прежде всего изменение функции героя в сюжете произведения. На место героя, зависящего от среды, приходил герой, рвущий эту зависимость, отпадающий от своей среды, на место пассивного – мятежный, опускающегося – «выламывающийся» и т. п. В критике приветствовалась смена фактуры литературного героя: приход «человека-борца, человека-протестанта», чья «фигура необходима в современной русской литературе»; «бурный протест, страстный романтизм Горького вышел из невозможности долго оставаться при той пассивности и тоске, которая отличает героев Чехова…». [391]
391
Цит. по: Келдыш В. А. Летопись литературных событий // Русская литература конца XIX – начала XX в. 1901–1907. М., 1971. С. 342, 401.
Проблема героя в таком понимании сводилась к наделению его новой разновидностью героичности или помещению его в новую обстановку.
Особенно показательно решение вопроса о герое в драматургии – роде искусства, к которому, вслед за Горьким, обратились многие «знаньевцы». Критика соотносила их драматургию с пьесами ближайшего предшественника, Чехова, исходя из внешнего сходства – изображения быта, современной русской жизни. В стороне оставался вопрос о коренном различии, в том числе в вопросе о герое.
Вероятно, своего рода продолжением полемики с драматургическим принципом Чехова – «виноваты все мы» – выглядят в рассказе Горького «Тюрьма» размышления студента Миши Малинина, который, оказавшись в тюрьме, прислушивается к посланию, которое шлет ему невидимый политический заключенный:
…Мужественные, твердые, холодные, как куски льда, слова, складываясь в крепкие, круглые мысли:
– Да, жизнь не будет справедливой и прекрасной, пока ее владыки развращаются властью своей, а рабы – подчинением… Нет! Жизнь будет полна ужаса и жестокости до той поры, пока люди не поймут, что одинаково вредно и позорно быть и рабом, и господином… <…>
Но вместе с этим где-то глубоко внутри его тихо разгоралась теплая, согревающая мысль:
– Произвольно и несправедливо все это… Разве можно делить людей только на два лагеря?.. А, например, я? Ведь, в сущности, я не господин и не раб!
Мелькнув в его душе, как искра, эта маленькая, хитрая мысль тотчас же уступила место большим, суровым, твердым мыслям. Они ставили перед юношей требование работы долгой, трудной, незаметной – великой работы, полной непоколебимого мужества, спокойного примирения с простой скромной ролью чернорабочего, который очищает жизнь огнем своего ума и сердца… (IV, 377).