Шрифт:
Приказано было считать Сахалин землею плодородною и годною для сельскохозяйственной колонии, и где жизнь не могла привиться естественным порядком, там она мало-помалу возникла искусственным образом, принудительно, ценой крупных денежных затрат и человеческих сил (78).
Сам Мицуль умер в 41 год «от тяжелого нервного расстройства» (200), но сколько загубленных сил, жизней других людей повлекли за собой его подвиги! На Мицуля и Галкина-Враского Чехов возлагает ответственность за то, что он увидел своими глазами двадцать лет спустя (см. 108). Их идея создания сельскохозяйственной колонии силами подневольных поселенцев привела к ужасающим результатам – не это ли было причиной и нервного расстройства, которое свело Мицуля в могилу?
Эту судьбу, и эти результаты, и эту могилу, скорее всего, имел в виду Чехов, когда он писал, через год после Сахалина, «Дуэль».
В этой повести зоолог фон Корен, несомненно, прямее, правдивее, полезнее для общества, чем его антипод Иван Лаевский, то и дело грешащий против нравственного закона и безнадежно запутавшийся в своей лжи и ошибках. Лаевский признает превосходство над собой фон Корена: «Это натура твердая, сильная, деспотическая», – и продолжает:
Он постоянно говорит об экспедиции, и это не пустые слова. Ему нужна пустыня, лунная ночь: кругом в палатках и под открытым небом спят его голодные и больные, замученные тяжелыми переходами казаки, проводники, носильщики, доктор, священник, и не спит только один он и, как Стэнли, сидит на складном стуле и чувствует себя царем пустыни и хозяином этих людей. Он идет, идет, идет куда-то, люди его стонут и мрут один за другим, а он идет и идет, в конце концов погибает сам и все-таки остается деспотом и царем пустыни, так как крест у его могилы виден караванам за тридцать-сорок миль и царит над пустыней (7, 397).
Могилу Мицуля с высоким крестом над ней Чехов видел на Сахалине.
Напомню, что Стэнли – один из героев чеховской статьи о «людях подвига». В «Дуэли» о нем вспоминается в ином контексте, не как о подвижнике, а как о деспоте и манипуляторе, экспериментаторе над людскими судьбами.
Лаевский продолжает рассуждать о фон Корене: «Он работает, пойдет в экспедицию и свернет себе там шею не во имя любви к ближнему, а во имя таких абстрактов, как человечество, будущие поколения, идеальная порода людей. <…> мы для него только рабы, мясо для пушек, вьючные животные; одних бы он уничтожил или законопатил на каторгу, других скрутил бы дисциплиной, заставил бы, как Аракчеев, вставать и ложиться по барабану…» (398). И снова, справедливости ради, признает: «Я ценю его и не отрицаю его значения, на таких, как он, этот мир держится…» – это вновь мотив из некролога.
Вот как углубилась и осложнилась позиция Чехова.
Подвижничество – да. Слава подвижникам! Но, увидев на Сахалине конкретные, страшные для десятков тысяч людей последствия подвижнических деяний одного из конкретных подвижников, Чехов сказал и о фанатизме и деспотизме как оборотной стороне подвижничества. Сам же, в своем творчестве, он предпочел остаться с теми, над кем совершался этот и многие другие эксперименты, «эксперименты над людьми».
Между прочим, и поэтому столь актуальным оказалось его творчество для закончившегося столетия, так обильного на подобные эксперименты. В такой смене позиции в отношении подвижничества также заключалось мужество Чехова – мужество человеческое и художническое.
Удивительна была его жизнь...»: Эртель
Из своей 53-летней жизни (1855–1908) Александр Иванович Эртель проработал в литературе всего 17 лет. Конец его писательского пути наступил более чем за 10 лет до смерти, когда он, в расцвете таланта и славы, неожиданно для коллег-литераторов и читателей ушел из литературы в практическую хозяйственную деятельность. Создатель романа, восхитившего Льва Толстого, отказался быть писателем. Причина для этого должна была быть нешуточной.
Бунин писал, вспоминая об Эртеле, в конце двадцатых годов: «Он теперь почти забыт, а для большинства и совсем неизвестен. Удивительна была его жизнь, удивительно и это забвение. Кто забыл его друзей и современников – Гаршина, Успенского, Короленко, Чехова? А ведь, в общем, он был не меньше их, за исключением, конечно, Чехова, а в некоторых отношениях даже больше». [179]
Удивительна была его жизнь… Свою немецкую фамилию Эртель унаследовал от деда, наполеоновского солдата, взятого в плен под Смоленском. 16-летний пленник Людвиг Эртель был вывезен в воронежскую деревню и едва не оказался записан в крепостные. В конце концов он перешел в православную веру, быстро обрусел, из берлинского бюргера превратился в воронежского мещанина, женился на крепостной девушке и всю оставшуюся жизнь прослужил управляющим на водяных мельницах и в помещичьих имениях под Воронежем и Тамбовом. Управляющим имений большую часть своей жизни был и один из четверых его детей, отец будущего писателя.
179
Бунин И. А. Воспоминания. Париж, 1950. С. 171–172.
Воронежские степи и постоянное, с детства, общение с «простыми людьми» – вот первые и главные жизненные впечатления Эртеля, источники будущих образов в его произведениях, придавшие им самобытную прелесть и свежесть.
Жили в глухой степи, в 50 верстах от ближайшего города. Читать и писать он научился от матери и потом за всю жизнь не был ни в одном учебном заведении. Школой жизни для него стали «книги, люди, природа, страсти». [180] Отцовские уроки практического хозяйствования не мешали ничем не стесняемому развитию личности (потом такой же путь повторит герой «Гардениных» Николай Рахманный). С одной стороны, «управителев сын» держался запанибрата с простым народом: «У меня были особенные друзья между деревенскими парнями и рано начались романы с деревенскими девушками». С другой – им уже владела «страсть к чтению пожирающая». [181]
180
Эртель А. И. Письма. М., 1909. С. 6.
181
Там же. С. 11, 12.
Вначале круг чтения был совершенно беспорядочным: Лажечников, Загоскин, Дюма, но и Л. Толстой, Тургенев. Уже не отпускавшая жажда знания, стремление к образованию подталкивали к новым знакомствам. В той глуши нашелся просвещенный купец, отчаянный либерал и в то же время пьяница и самодур, открывший юноше имена Писарева, Дарвина, давший читать радикальные столичные журналы. В 18 лет Эртель получил от отца разрешение зажить самостоятельно, устроился конторщиком в имение под Усманью и стал постоянным абонентом городской библиотеки.