Шрифт:
Эх, да на кляп!
Юрочкиной «влюбленности» хватило ровно настолько, пока не подвернулась девчушка красивей меня. Но иногда мне кажется, что все-таки «побежу» я. Как это глупо, мелко и гадко.
Что я теряю? Его общение? В конце концов — нет. Его поцелуи? С болью я отказалась от них еще «до Муси». Да что там судить. Неладно тут что-то со мной!
Увижу ль его сегодня?
А в общем, ни он, ни В<ладимир> В<асильевич> — не то, не то… Быть может, Борис? Или я уже окончательно не люблю его?
Как все запутано, как я много теряю времени и энергии на все это. Учусь с трудом, пишу с натяжкой. Плохо. Бываю у В<ладимира> В<асильевича>, после чувствую отвращение к нему и к себе за то, что допускаю лапать себя. Недавно была тоска, словно воспоминание.
Сегодня все противны.
Прошло. Юрий прошел. Любить некого. Не В<ладимира> В<асильевича> же любить. На любовь к Борьке смотрю как на дело прошедшее. Перечитываю его письма к Т<атьяне> С<тепениной>, боли как будто нет. Целую, живу с ним, иногда чувствую нежность и жалость, иногда верю. Ведь это нечестно, зачем я живу с ним? Что меня удерживает? Боязнь остаться одной, совсем одной, привычка, «бытовая инерция»? Да, пожалуй. Нудно мы с ним живем, безрадостно, гадко, — а живем! Жду, когда все придет и сделается само собой.
Раньше, в 29 г<оду>, весной и зимой каждый день ждала радости от любого явления, а теперь ведь радости-то прибавилось, — такая Ирочка прелестная, интересная учеба, работа… А просыпаюсь с сознанием тяготы, что-то сосет, чего-то не хватает. Не любви, пожалуй… Не пишу ничего, чувствую, что надо как-то перестроиться, как-то громко заговорить. И не могу пока.
Юрий не советует издавать книгу. Что ж, верно. Да, не стоит, не стоит, хотя и тяжело от нее отказаться.
Юрий мне безразличен. И не скучаю. И почему-то не хочу, чтоб Муся и он сходились. Не из-за себя! Марию я люблю ужасно, она красавица, она какая-то особенная, я «обожаю» ее. А сейчас такая усталость, и так много, так много дела…
Поссорилась с В<ладимиром> В<асильевичем>. Обойдется.
И думать об этом сейчас неохота почему-то.
Бориса нет.
Такое нервное состояние — схватишься за одно, над тобою висит другое, третье, — до бесконечности.
Сколько я дел нахватала. И вечно не распределить времени. И между тем, более чем когда-либо ощущаю необходимость дневника. Я чувствую, что поворот уже есть, что нужны еще какие-то сложные, стремительные наступления на себя. Первым наступлением был бы развод с Борисом. Мне кажется, что та вакуоль, образовавшаяся в густой протоплазме внутреннего бытия, происходит именно из-за этого. Вот, работаю, думаю, охватывает то радость, то гордость за страну, думы о будущей работе, любви (!) и вдруг ощущаю какую-то ненужную, позорную, сосущую пустоту, ведущую неведомо куда. Переутомление, неврастения, должно быть — это неудовлетворение.
Хожу на Путиловский [320] , как в страну чудес, с некоторым трепетом. Прихожу в мастерские, жмусь к стенам, все время боюсь приближения крана, боюсь, что мешаю, боюсь, что чуждая. И это неправильно. Ведь я тоже прихожу работать, и труд мой тяжел и сложен.
Я взялась за большую, за ответственнейшую задачу, я хочу выполнить ее, вооружившись всеми творческими возможностями и научными запасами.
Но если б это единственная работа! Увы! Сколько недоделанного, ждущего меня — и доклад «теория творческого метода», который хочу сделать очень значительным, и несчастный Лермонтов, и консультация, и <Пантя?> — инженер, которому надо уделить окончательно — день, и крейсер «Аврора» и т. д. и т. д.
320
Путиловский машиностроительный и металлургический завод в годы, о которых пишет Берггольц, освоил и выпускал отечественные тракторы.
А совхоз? А свои стихи? А поэма? А хвосты, волочащиеся позади меня?! Я… [321]
Муся и Юрий сидят, хохочут…
Я почти жалею, что не сошлась с ним, хотя бы один раз. Что это? Как скверно.
Муся ушла к Юрию. Она жена его.
Странные чувства бродят во мне.
Какая-то истерическая нежность, чуть ли не заискивание перед ними. Они кажутся мне счастливыми, а я себе — несчастной…
Когда я подумаю, что Муська может в любое время подойти, поцеловать его, что она ему дороже всего, я чувствую себя совершенно одинокой. На набережной, как тогда, когда мы шли одни, и — наступила зима. Мы шли все глубже и глубже в зиму…
321
Запись не окончена.
Я ревную Юрия к Мусе, а Мусю к нему.
Но ведь все, все отрезано?! Господи, все отрезано… Ну, ну и пусть. Что мне, действительно, хочется «великих людей»?
Странное у меня состояние. Ласки Бориса воспринимаю тяжело и нехорошо. Не оттого, что он любимый, а из-за того, что хочется испытать «то». Я возбуждаю себя совершенно искусственно. Когда он трогает меня, я нарочно называю про себя все это самыми подлыми именами или представляю себе, что я — не я, и он — не он, в общем, это, конечно, если и не разврат, то уже глубоко искусственное, ложное, гадкое.
Отчего? Оттого, что приелось? Оттого, что не люблю я его уже? Тогда, какого же черта я живу с ним? Расчет? Привычка? Крохи чувства? Жалость? Да, все это заставляет меня жить с ним. Но с осени я перееду в Дом-коммуну, там будет Юрий, Муська… [322] Борька не хочет переезжать туда. Ну и пусть. Пусть это только совершится более или менее безболезненно.
Да, да, я человек компромиссный, я сволочь по натуришке.
Иногда мне кажется, что я просто приспособляюсь. К кому? К чему? Опять Бог и Мамона. Нет, нет, уже не Мамона и не Бог, а я сама. О, против меня прошлогодней — я теперешняя — большая разница. Но все же многое.
322
Писательский Дом-коммуна под шуточным названием «слеза социализма» находился на углу ул. Рубинштейна и Пролетарского (ныне — Графского) переулка и был построен архитектором А. А. Олем. Там жили Берггольц со вторым мужем Н. С. Молчановым и Мария Берггольц с Ю. Н. Либединским, М. Фроман, И. Наппельбаум, А. Штейн, М. Чумандрин и др. О своеобразном быте Дома-коммуны см. в воспоминаниях: Наппельбаум И. Угол отражения: Краткие встречи долгой жизни. СПб., 1995.