Шрифт:
— Думал и век свой в Туле завязать, — хмуро жаловался Кравченко людям, — а вышло под старость сматывать удочки… Куда ж оно годится, враг до Тулы доходит!
Наверху стукнул о полку костыль, свесилась голова.
— Воевать мы ни черта не умеем, — невесело, с хрипом сказала голова. — Да и техника не та. Немцы до того обнаглели — по дорогам за одной автомашиной не стесняются на самолете шпарить. Раньше не думали, песни про войну веселые складывали, а теперь вот боком выходят старые песенки… Какая, к дьяволу, война, когда одна винтовка на троих?!
Сидевшие внизу как-то разом примолкли, будто каждый в отдельности был виноват в военных неурядицах, в той большой обиде, что накипела в душе солдата. Никто не поднял головы, не пожелал посмотреть на говорившего, будто его и не было совсем. Только прикорнувший в уголке пассажир в очках и белом полушубке неожиданно очнулся и сверкнул очками:
— Вы бы, между прочим, поаккуратней высказывались… Оно-то, может, и так, да кому такие слова на пользу? Кому силы прибавят, кому душу облегчат?
Слова были тяжелые и горячие, и пассажир, кажется, и сам понял их беспощадность, вздохнул и добавил:
— Читал я где-то, в умной книге: раненному в бою всегда кажется, что сражение проиграно… А здоровые опять в бой идут, и — до конца! Куда нам деваться, солдат? Теперь только так: зубы стиснул — и душу в комок, в кулак сожми, чтобы никто не слышал, как раны болят. Никто нам не поможет, солдат.
Строгий пассажир скоро сошел на станции, но люди больше не пытались заговаривать о военных неудачах, не рисковали даже поминать о семьях и письмах с фронта. Каждый будто устыдился минутной слабости и предпочитал теперь больше думать и меньше говорить. Только за перегородкой, в соседнем купе, по-прежнему раздавался хохот, хлопали карты о чемодан, рокотала веселая октава:
— Ишь, бис-сова душа, шо вытворяе! Была не была! Ох, ридна моя маты, не сгубило мене двадцать одно, сгубило двадцать два!
Хлопок колоды о чемодан — и снова:
— Тасуй, не журысь! Туза куда опять? Эх ты!
— Ни боже мой! Срежь, мне все одно…
— Поки до места доедемо, с тебя, Петро, не шахтер, а картежник выйде! — снова басила октава.
Поезд шел четвертые сутки, и четвертые сутки резались в карты горластые парни за перегородкой. И хотя они порядочно надоели, Николай не осуждал веселую перебранку украинцев.
Старик Кравченко подсел поближе к Николаю, расспрашивал вполголоса об отце и матери, качал головой. Николай отвечал скупо, думал…
В этом году не удалось, как обычно, съездить домой, в станицу. Старики ждали сына-инженера, но война поломала все надежды и расчеты. В январе газеты писали о боях на Ростовском направлении; возможно, станица уже под немцем…
Старик Кравченко молчал, сворачивал длинные козьи ножки, курил.
— А вы тоже, значит, на Север? По какой же части? — не утерпел он.
— Институт закончил, на практику, — уклонился от прямого ответа Николай.
— Тоже врач или как?
— Нет, инженер. Горный инженер, — сдержанно отвечал Николай. За время учебы он свыкся с положением студента, и сейчас было ново и странно произнести это веское и твердое слово «инженер».
— То-то, я гляжу, тьма народу на Север движется! Вон те, горластые, тоже на Север — уголь давать, в Воркуту с Донбасса! И тебя, значит, от фронта освободили! Вон куда оно заворачивает!
Он вдруг спохватился, умолк. Но все же договорил свою мысль после очередной цигарки:
— Я к чему это говорил… Надежда у меня появляется немалая. Ведь там я одно видал, а тут, гляжу, совсем другая песня. Гляди, еще и повернем мы эту окаянную войну в другую сторону, а? Наполеон, слыхал, тоже к Москве подходил?
Николай в волнении закурил папиросу.
Привлеченный разговором, из соседнего купе появился здоровенный парень в резиновых сапогах и шахтерской брезентовой куртке. Встал в проходе, раскинул локти на полки. Широкое, мясистое лицо украинца было строго, насмешливо, меж прищуренных век с рыжими короткими ресницами поблескивали злые искры. И никак нельзя было подумать, что минуту назад он дурашливо хлопал картами о чемодан.
— Это кто тут поет? — на чистом русском языке спросил парень. — Ты, дед? — И рубанул громадной ладонью. — Сладкие речи, дед, в сто раз вреднее редьки-правды! Ты немца живого видал? Нет? А тогда чего и говорить! — Передохнув, добавил: — Все это будет по-твоему, но… знаешь когда? Когда все почуют, что нож у горла! Когда воевать будем как черти, а в тылу — пахать за семерых! Когда правды не будем бояться! Понял, дед? А немец — он сильная гадюка, он не шутить к нам лезет… Точно!
И, выждав время, обратился разом к старику и Николаю: