Шрифт:
за край мифического счастья,
вскормили тёплым молоком
с добавкой нежного участья.
И были мы тогда малы,
носили майки и колготки,
ломали механизм юлы,
лупили в днище сковородки.
Мир был огромен и открыт
и для познания доступен,
и не был вычерпан лимит
чудес и макаронин в супе,
а гормональный дикий шквал
дремал тихонечко под спудом,
и ты в семь вечера зевал,
и я спала лохматым чудом.
А нынче — что-то не до сна,
гнетёт избыток кофеина.
Моя волшебная страна,
ты вечно пролетаешь мимо,
и мне, ушедшей далеко
за призраком пустой надежды,
сейчас не видно маяков —
хотя их не было и прежде.
Нам всем, потерянным в себе,
уже не светит,
и не греет
алмазный блеск седьмых небес
под песни ветреных апрелей.
МУРАВЬИНОЕ
Наш мир был юн и жесток — мы были юны и жестоки,
на лекциях ты рисовал тела обнажённых дев,
а я на песке вела замки, мосты, дороги,
и в жерле львиного зева жил муравьиный лев.
Он пожирал живьём зашедших за край букашек,
а я всерьёз опасалась, что лев очень много ест,
но взгляд фасеточных глаз надменен был и вальяжен,
и я покорно несла по жизни свой тяжкий крест.
Мой жертвенный коробок был ужасом мух наполнен.
Я жрица была, он — бог, дарующий в жвалах смерть.
Нуждался ли он во мне?Вопрос, безусловно, спорный,
но стоит ли смысл искать, когда тебе только шесть?
Я поклонялась тогда прозрачным ячейкам крыльев,
и сердце срывалось вниз, когда прикасалась к ним,
и я умащала их отборной цветочной пылью,
и бог принимал мой дар, воистину терпелив.
А в мире, таком большом, мололись зерно и будни,
в набросках корявых «ню» читалась в грядущем я.
Но ты-то пока не знал — свободен ещё и блуден,
а мне муравьиный лев был центром всего бытия.
Я выросла, ты созрел, пришёл к пониманью сути,
а я приняла давно, что каждый из нас — термит.
...С учётом моих заслуг и скормленных мушьих судеб,
когда забреду за край — как думаешь, пощадит?
ДЕД
Мой дед, которого я боялась
(почти не знала из-за болезней),
ругмя ругал за любую шалость,
но вскоре миловал.
Ветх и тесен
пиджак был,
мелко дрожали пальцы,
в петлю тугую «дурніцын гузік»,
четвёртый сверху, не шёл сдаваться.
Юзеф, Иосиф, по-свойски — Юзик,
был грузен, грозен, неразговорчив,
страдал закрытым туберкулёзом,
хрипучей астмой
и мог пророчить —
когда не рвался входящий воздух
в его измученных альвеолах.
В песке царапал засохшей веткой
начало мира — овал.
«Аb ovo»
узнала позже, тогда же в клетке
гортани билось другое слово —
просилось в люди, чтоб стать вопросом,
но дед был жизнью почти доломан.
Он добывал из кармана просо
и сыпал птицам, сипя натужно,
а я пугалась и замолкала
на робком слоге «де...».
Поздний ужин
был данью времени вне страданий —
не знавший голода не оценит,
да и не всякой закрыться ране.
За час до сна, где дневные цели
уже утратили притяженье,
хотелось чуда — и чудо было.
Моргала свечка, сгущались тени,
сгибалась плоскость листа, и следом
шуршало тихо и шестикрыло
всегда правее и сзади деда.
Взмывали птицы, бежали звери —
так оживала в руках бумага,
и пусть он знал, кто за чёрной дверью,
но я не помню светлее мага.
ВРЕМЯ, КОТОРОГО НЕТ
Время, которого нет, оставляет след,