Шрифт:
И приду я к граду Китежу,
Поклон принесу с Соловков.
Перед приходом тьмы
Незримую келью вытешу
Из лазоревых облаков…
Николай Литвин [58]
У большого мира советской страны имелся четкий центр – Москва. А еще точнее – московский краснокирпичный Кремль. Тень, искаженное отражение этого мира, его «опричнина» – словом, мир за решеткой – был мозаичен, состоял из сотен островков тюрем и домзаков. Но у этого архипелага, который станет позже известен как ГУЛАГ, был свой собственный центр – Соловецкие острова. А еще точнее – белокаменный Соловецкий кремль. Еще до того, как в 30-х в массовом сознании укрепился образ Кремля как символа СССР, соловчане воспринимали Соловецкий кремль как ось их фантастического мира.
Соловки были сердцем архипелага арестантской России, потому что воплощали в наиболее концентрированной форме его родовые черты. Там оказывались специально отобранные люди, их ожидали особые испытания. Соловецкий лагерь был образцовой экспериментальной площадкой: сначала на ней проверялась система перевоспитания заключенных и создания «нового человека», потом – система массового уничтожения.
На первом этапе, в январе 1925 года, на Соловках возникла газета «Новые Соловки», а еще годом раньше начал издаваться ежемесячный журнал «Соловецкие острова». Это была лучшая тюремная газета и лучший журнал, вполне на уровне центральных изданий. [59] Их появление было встречено огромной восторженной статьей самого Михаила Кольцова в «Правде» и некоего В.Х. в «Красной газете». [60] Последние номера «Соловецких островов» вышли летом 1930 года, в разгар массовых расстрелов заключенных. Вместе с журналом канула в небытие и надежда на интеграцию мира за железной решеткой в советское общество.
…Северные лагеря особого назначения (СЛОН) были созданы в 1921 году. Первоначально они были разбросаны вокруг Архангельска, в Холмогорах и в Пертоминске. В 1923 году было принято решение перевести лагеря на Соловецкие острова. Об этом решении на Соловках существовала легенда:
[В Константинополе]…в этом городе неведомо с каких пор и зачем существовала старая, строгая русская библиотека… был ее хранителем мулла из Казани…
Нам двоим мулла разрешал через стекла шкапов любоваться переплетами фолиантов. А когда мы платили за его кофе и кальян, – мулла отпирал дверцы русского шкапа, а сам погружался в арабскую рукопись.
Помню, мы много раз перелистывали один старый том каких-то российских древностей. И я, как сейчас, вижу перед собою прекрасную, четкую гравюру на толстом желтом листе: вид Соловецкого монастыря!
Мы тогда ничего не говорили об этой гравюре, только спутник мой, писавший в те дни свои «Записки Простодушного», процедил сквозь зубы:
– Там «у них» теперь ссылка. Бурцев писал…
Тогда еще «там» не было ссылки, но Бурцев уже писал!
…Владимир Львович Бурцев подсказал. Советская власть приняла проект. [61]
Соловки в наибольшей степени походили на «настоящий» мир. В пределах окруженной морем суши заключенные пользовались большей или меньшей степенью свободы передвижения, вместо каменных стен тюрьмы их окружала северная природа. Несмотря на все запреты администрации, соловчане умудрялись даже крутить романы. Как о примечательном и вполне типичном явлении об этом рассказывалось в журнальных рассказах и даже в литературных пародиях:
…А там, за далью принудительной,
Над пылью повседневных скук,
СЛОН серебрится упоительный
И раздается чей-то «стук».
А дальше, за постами самыми —
Касаясь трепетной руки,
Среди канав гуляют с дамами
Рискующие остряки. [62]
Вольнонаемные служащие Экспортлеса воспринимались заключенными буквально как иностранцы, пришельцы из других земель. [63] Эта иллюзия «нормальной», пусть и стесненной жизни гипнотизировала людей. Они знали об окружавших их ужасах, многое проникло даже на страницы журнала: «Ночью опять расстреляли двоих… На секирной горе… Не знаете еще? С ума можно сойти… Страшно… И нет выхода…» [64]
На самом деле все было еще страшнее, чем рассказывают подцензурные тюремные журналы. [65] По свидетельству самих авторов, люди стремились забыться, отдавшись работе, культурной деятельности: на острове одно время соперничали целых два драматических театра, много сил забирали газета и журнал, кабинет изучения преступности, научные, краеведческие кружки и т. п. В 1926 году еще верили: «„Соловки“ – это искупление за неприятие революции: искупление и прозрение». [66]
И не так, как сейчас скованный,
Буду я
Все-таки петь. [67]
Среди заключенных-авторов были бывшие работники МУРа и даже ГПУ. Стремительное низвержение из Москвы в Соловки оставляло надежду на столь же стремительную перемену фортуны в обратном направлении.
В 1930 году иллюзий не оставалось, срок не кончался, надежды на возвращение домой не было. Проблематичным было само выживание. Остроумный и плодовитый автор «Соловецких островов» Юрий Казарновский передавал это ощущение в литературных пародиях – скрываясь за маской пародируемого автора, помещая тоскливую жалобу в снижающий смеховой контекст и тем усыпляя цензуру:
Ты еще жива, моя старушка,
Жив и я. Привет тебе, привет…
Получил в посылке я подушку
И цилиндр с парою штиблет.
Слышал я: тая тоску во взоре,
Ты взгрустнула шибко обо мне.
Ты так часто ходишь к прокурору
В старомодном ветхом шушуне.
‹…›
Я по прежнему такой же нежный,
И мечта одна лишь в сердце есть,
Чтоб скорей от этой вьюги снежной
Возвратиться к нам – на минус шесть. [68]
Или:
Отныне яд коварных действий
Лубянки не встревожит ум,
Отрекся я от глупой мести,
Отрекся я от гордых дум.
Хочу отныне примириться с Лубянкой 2… [69]
Но этого уже не хотела Лубянка.
На какое-то время в середине 20-х годов возникла иллюзия, что желанная гармония между двумя мирами наконец достигнута. Следуя логике официальной советской риторики, редакция журнала «Всюду жизнь» (скорее всего, устами энтузиаста, инициатора этого издания заключенного Виктора Туровца) призывала в прекраснодушном порыве: «Заключенных много, они могут и должны создать один коллектив, а у последнего и силы, и воли, и возможностей много». [70]
Вряд ли эта перспектива привлекала советские карательные органы. Но все же до конца 20-х столь могущественное средство коммуникации и пробуждения общего самосознания заключенных, как тюремная пресса, продолжало свое существование. Кажется, гетерогенное советское общество начинало наконец преодолевать внутреннюю разобщенность. Даже люди за железной решеткой пытались преодолеть отчуждение, навязываемое извне самими обстоятельствами заключения и изнутри сознанием своей социальной маргинальности. В теневой половине Страны Советов в 20-х годах шел тот же эксперимент, что и в стране в целом, – «выковывался» (перековывался) новый человек. Мир за решеткой воспринимался как один из испытательных полигонов, теневая половинка, неотделимая от большого живого организма. Именно поэтому между ними происходил диалог, обмен идеями и людьми (которым было еще позволено возвращаться в «нормальную» жизнь), и оба мира естественным образом интересовались друг другом.