Шрифт:
Бабушка почти не замечала Китку. Во всяком случае, я не помню, чтобы она когда-нибудь взяла его на руки, поцеловала. Чего не скажешь про деда. Тот жалел малька, не спускал с рук. Было просто удивительно видеть их вместе – до того они были похожи. Когда дед прижимался щекой к пухлой щёчке с ямочкой, было впечатление, что это один и тот же человек. Просто в разном возрасте. Вот до чего они были похожи.
Всё изменилось, когда деда не стало. Однажды он не пришёл с работы. Утром уборщица открыла кабинет – а он сидит, откинувшись в кресле, давно холодный… Потом констатировали: инсульт.
После похорон бабушка закрылась в спальне, но её рыдания были слышны сквозь дверь. А потом она словно онемела. Всё делала молча. Перестала общаться с соседями и подругами. В доме стало невыносимо. Все почему-то разговаривали вполголоса. Задвинули в угол большой круглый стол, за которым всегда собирались большой компанией. К нам перестали ходить гости.
Но мне тогда было не до того. Никита болел – у него была двусторонняя пневмония. Наш сосед, мировое педиатрическое светило, приходил по вечерам и долго расспрашивал меня о состоянии братишки. Оставлял мне лекарства, научил делать уколы. Помню, как мне было страшно в первый раз прикоснуться к исколотой попке малька. Как я старательно протирал ваткой место укола, рисовал на ней йодную сетку. Как поил горькими лекарствами. Как до полного изнеможения ходил и ходил по комнате, укачивая измученного малыша.
Я помню, как перебил маму, когда она спрашивала какой торт мне купить на День Рождения – «Прагу» или «Птичье молоко».
– А кто будет с Никитой сидеть?
– Я попросила Елизавету Николаевну.
– Нет.
– Прости, что?
– Нет. У меня не будет Дня Рождения. Никита болеет.
– Но…
– Ты же знаешь, что он с чужими плачет. А у него и так температура. А будет реветь, ещё наорёт.
– Но Лёшенька…
– Нет, я сказал!
Вот так я и встретил свой тринадцатый День Рождения – с горящим маленьким тельцем в руках.
– Это вы к Кареву?
– Я.
– Идите в восьмой кабинет. Поговорите с врачом.
Китка рос умненьким, очень впечатлительным мальчиком. Помню, бабушка читала какую-то страшную сказку, в которой кто-то кого-то съел. Я еле успокоил братика, так он расплакался.
Ещё он очень любил музыку. Он был ещё совсем крохой, когда дядя Коля заметил, что стоит поставить пластинку с нежной негромкой мелодией – и малёк замирал, слушая. Особенно, почему-то ему полюбилась «Лунная соната». Чтоб он ещё в ней понимал - в три-то года?
– Ну, как, как это объяснить? – поражалась бабушка.
– Ведь это и Витюшина была любимая вещь!
И надолго замолкала, вспоминая деда.
– Вы понимаете, что я обязан сообщить в милицию? – Врач оказался почти моим ровесником. – Я обязан…
– Ты моего братишку на ноги поставить обязан. С остальным я сам всё решу.
Небо за окном провисло чуть не до самой земли. Тяжкие тучи волоклись, цепляя брюхом за верхушки деревьев.
Неожиданно по ноге легко хлопнули. Прямо по ране. Я едва сдержался от того, чтобы не взвыть.
– Вижу, что разобрался. – Хирург недобро сощурился. – Сильно?
– Да нет… так… чтобы думали в другой раз…
– Балда! Я спрашиваю – тебя сильно зацепили?
Я пожал плечами:
– Нормально. Заживёт.
– Штаны снимай. – Он уже мыл руки. – Снимай-снимай, я посмотрю.
В первый свой школьный день Никитка пришёл в слезах:
– Мне сказали, что я не твой брат! Я тебе не родной!
«Суки». Нашёлся же доброхот. «Узнаю, кто натрепал, убью!»
Пришлось прижать его к себе:
– Ну, что ты… самый родной. – Я сидел перед ним на корточках и вытирал зарёванную мордочку. – Ты ж мой братка. Самый родной и любимый.
Никитка кинулся мне на шею:
– Лёшенька, я тебя люблю!
– И я тебя, родной. – Я гладил узкую спинку. – И я тебя.
Анестезия была качественной. Девять швов, а я почти ничего не почувствовал. Только повело маленько, когда со стола слезал. Врач, кстати, тоже оказавшийся Лёхой, шутливо треснул меня по загривку:
– Герой! Думать же надо! А если б инфекция?
– Я коньяком…
– Оно и видно, что за тебя коньяк думал. – Он осторожно вёл меня по коридору к своему кабинетику.
Помог лечь, стянул кроссовки, укрыл каким-то стареньким одеялом.
– Лежи. Сейчас наркоз отходить начнёт. Отлежишься, пойдёшь.
Лёха мотался по всему отделению, писал какие-то бесконечные назначения. Дождь мерно барабанил по подоконнику. Я уже почти уснул, когда меня потрясли за плечо:
– Ты как?
– Пойдёт.
– Было больно.
– Ясно. Чаю хошь?