Шрифт:
– И таким макаром я стал каждый день, как стемнеет, ходить к морю, – сказал он. – Сижу себе на камушках, смотрю на звезды и прибой слушаю. Полный улет. А однажды ушел от своей Людки пораньше, взял магнитофон, сел на прежнее место. И так сидел, пиво сосал и всю ночь писал шум прибоя. Думаю, зимой в городе как врублю и море вспомню, ночи эти. Под утро, ещё не рассвело, иду к Людке. И знаете что? У неё в постели лежит мужик, не молодой уже, пожилой можно сказать. Лежит и так сладко посапывает, седьмой сон видит. И она рядом с ним, у стенки пригрелась. Ладно. Ставлю магнитолу в угол, толкаю мужика ногой, мол, вставай. Сгребаю Людку, ещё сонную, за рубашку, достаю из кармана кастет. А она рот открыла, вытаращила глаза и смотрит на меня, будто я лишенец. У меня такой классный кастет был. Самодельный, но очень хороший, по руке. С трехгранными острыми шипами. Я его в тот же день на пляже потерял, когда загорал.
– А мужик тот чего?
– Он ничего, весь покрылся пупырышками, гусиной кожей, дрожит, а сам барахло собирает и к двери. Я на него глянул – да он совсем старик. Ткни пальцем такого – и откинется. Так вот, достаю кастет, горло ей сжимаю так, что на её лбу синие вены вздуваются. И кастетом прямо в лобешник, а потом по зубам. Прямо в пачку ей – бах, бах, бах. От души её уделал. И сам весь забрызгался кровью. Умылся и ушел. Пришлось мне на следующий день уматывать оттуда в срочном порядке. Вот такие бабы суки паршивые. А вы бы что на моем месте сделали?
– Сделал выводы, – ответил усатый. – Для себя сделал выводы.
– Какие выводы?
– Самые простые. Нечего все ночи напролет на звезды таращиться и прибой слушать, если тебя женщина ждет. Свято место пусто не бывает. Видно, этой Людмиле с таким хроническим романтиком как ты совсем скучно стало, если она старика на твое место привела. Согласен?
Трегубович не ответил, стремительно поднялся с креста, снова сплюнул на пол, подошел к Мосоловскому и, отставив ногу назад, пнул его в грудь. Мосоловский вскрикнул от боли, впрочем, не осень громко, боясь вызвать гнев преступников.
– Давно очухался, а сидит, глазки закрыл, слушает, – Трегубович снова пнул Мосоловского, на этот раз безмолвно стерпевшего боль. – Ну, морда… Тварь какая…
Усастый мужик встал на ноги, подошел к Мосоловскому.
– Я задам насколько вопросов, – сказал Васильев. – Ответить на них не составит труда, но от ваших ответов будет зависеть многое. Поняли меня? Вот и хорошо. Два месяца назад вы присутствовали на областном совещании предпринимателей. По дороге туда у вас сломалась машина, и в Москву вы возвращались на микроавтобусе в теплой компании таких же, как вы деловых людей. Помните? Из автобуса пропал кейс, который находился на переднем сидении, рядом с водительским местом. Теперь вопрос: чемодан взяли вы?
– Нет, нет, – хотел воскликнуть Мосоловский, но изо рта вышел какой-то сдавленный хриплый шепот. Шершавый сухой язык не хотел шевелиться, губы сделались резиновыми неподатливыми. – Я не брал никакого чемодана. Что вы… Я ничего не знаю, не помню…
– Придется вспомнить, – усатый как-то огорчился, нахмурился. – А вы любите своего отца. Старика, который сидит на том стуле, вы любите?
– Почему вы спрашиваете? – прошептал Мосоловский, с трудом ворочая языком, едва не забывший сказать главные спасительные слова. – Люблю, люблю отца… Деньги в моей комнате, в маленькой комнате. Под стол нагнитесь, там такой вроде ящик в стену вмонтирован. Он легко открывается, потяните ручку.
– Спасибо, что сказали насчет денег, – вежливо ответил усатый. – Но сейчас спрашивают о другом. Кто взял из автобуса чемодан? Вы?
– Дайте пить…
– Вы взяли чемодан?
– Ничего я не брал. Деньги под столом. Письменным.
Мосоловский видел, как молодой человек приблизился к старику отцу.
– Что, дед, пельмени тебе оторвать? Не жалко пельменей?
Трегубович нагнулся над стариком, сжал в кулаке его ухо и с силой дернул на себя. Станислав Аркадьевич замычал в голос, стал извиваться всем телом, двигая стул. Заскрипели доселе не скрипевшие паркетины пола, зазвенела посуда в серванте. Трегубович силой дернул уже кровоточащее ухо. Мосоловский опустил глаза, он не мог дальше наблюдать истязания.
– Сейчас я тебе дырки в ушах сделаю, чтобы сережки мог носить, – пообещал Трегубович и отошел в сторону.
Он взял с журнального столика конторский дырокол, пощелкал им, словно проверяя, исправен ли, подошел к старику.
– Ты ведь, дед, любишь сережки женские носить? Ты ведь голубой, голубой ты? Ты ведь пидор? Отвечай, сучье отродье.
– Не трогайте отца, – прошептал Мосоловский. – У него больное сердце. Ему нельзя… Пожалуйста, прошу вас… Нельзя ему волноваться.
– Заткнись, – тонко взвизгнул Трегубович.
Он плюнул в лицо старика. Тот что-то промычал в ответ. Трегубович склонился над Станиславом Аркадьевичем, двумя пальцами оттянул мочку уха, вставил её в тот паз, куда вставляют бумагу. С немым остервенением Трегубович изо всей силы сжал рукоятку дырокола. Старик замычал, завертел головой, разрывая ухо.
– Ничего, – сказал Васильев, обращаясь к Мосоловскому. – Теперь ваш отец обогатит свое исследование новыми примерами деградации народа. Примерами, испытанными на себе.
– Не ври, старик, тебе не больно, – визжал Трегубович. – Женщины свои пельмени прокалывают и ничего, молча терпят. И ты терпи. Тварь, тварь…