Шрифт:
В магазине стало шумно. Женщины принялись ругать продавщицу, отпустившую яблоки без очереди: «Та стояла, эта не стояла». Они ушли.
— Теперь куда? — спросил Лепестков.
— Куда хотите.
— Может быть, ко мне? На улице записывать неудобно. Я живу недалеко, на Ордынке.
— Я вас не стесню?
— Ничуть. Правда, у меня скромно. Зато тепло.
Они пошли назад через мост.
— Ничего, вы рассказывайте, — попросил Кузин. — Я запомню, а потом запишу.
— Ладно. Так вот. Надо было подчистить данные и на основании новых, взятых с потолка, доказать, что Снегирев прав. Шутка ли? Но тут подошла весна, я должен был ехать на практику, и Борис мне сказал: «Если подделаю, удавлюсь». Тут же он стал доказывать, что, в сущности, диплом — вздор, а главное — окончить и вернуться в село. Он как будто убеждал меня, что ему ничего не остается, как подделать данные, — и тут же, между прочим, шутил и ломался. Он был из тех глубоко порядочных людей, которые в безвыходном положении начинают вести себя странно — не то каются, не то ерничают.
Лепестков полез в карман за носовым платком.
— Я уехал, — продолжал он, шумно высморкавшись. — Так что все прочее расскажу уже с чужих слов. Во двор и налево...
Они прошли под низким сводом ворот. Старый двухэтажный флигель стоял в глубине двора. Здесь было не по-городскому тихо, скрип снега стал слышен под ногами. Над флигелем плыла зимняя, полная, еще золотая, но уже просвечивающая голубизной луна.
— Сюда, — сказал Лепестков. К здоровенному каменному флигелю была пристроена деревянная боковушка, в которой уютно светилось оконце. — Сам выстроил. Конечно, не своими руками. Впрочем, до некоторой степени и своими.
Пристройка состояла из просторного тамбура, в котором было так же холодно, как на дворе, и маленькой комнаты, прибранной и довольно уютной. Круглая печь была, видимо, недавно натоплена. Над столом выгибала длинную шею чертежная лампа. Вдоль глухой стены стояла высокая, почти до потолка, книжная полка, в которой здесь и там были устроены закрытые шкафчики. «Для белья», — подумал Кузин и сразу невольно сказал «Ого!», увидев в одном из шкафчиков, который открыл Лепестков, много винных бутылок разного размера и вида.
Лепестков поставил на стол коньяк.
— Да, черт, совсем забыл! Вы не пьете. Так, может, устроить для вас чай? Мигом!
— Спасибо, не надо.
Взглянув на часы, Кузин достал крошечный пузырек с белыми шариками. Он высыпал шарики на ладонь, отсчитал восемь и слизнул с ладони.
— Гомеопатия?
— Да.
— Помогает?
— Кто его разберет. Говорят — да, если по часам есть. А я, видите, как... Зачем-то булку сожрал в магазине. То там ухватишь, то тут.
8
Стало быть, я уехал до осени. И вот что произошло после моего отъезда: Черкашин подчистил данные, причем, видимо, торопился, потому что это было сделано кое-как, неумело. И все-таки номер удался! Торопясь доказать свою правоту, Снегирев поручил Борису прочитать доклад на студенческой научной конференции. Что было делать? Он согласился. На этой же конференции был показан фильм, снятый экспедицией, и хотя во время демонстрации произошло досадное недоразумение — победа была полная. И через несколько дней Черкашин покончил с собой — и надо сказать, обдуманно. Кто-то из его земляков остановился в гостинице «Москва», Борис зашел к нему, поболтали, выпили. Потом земляк пошел принимать душ, а прежде, заметьте, принял душ и надел чистую рубашку Черкашин. Когда земляк вернулся, номер был пуст и на столе лежала записка. Это была одна из многих записок. Он и в деканат написал, и отцу, а жене, между прочим, ни слова.
— Вы сказали: «Через несколько дней»?
— Да.
— Что же произошло за эти несколько дней?
— Почему вы спрашиваете?
— Потому что причина не ясна. Совесть?
— Это немало.
— Верно. Но все-таки — жена, дочка. Односельчане, с которыми он был так тесно связан. Решиться на такое? Значит, другого выхода не было?
Лепестков не ответил. Он налил коньяк, выпил. У Кузина заболел живот. «Черт, проходил мимо аптеки, надо было купить беладонны».
— Михаил Леонтьевич, — сказал он, — и все это, по-вашему, частность?
— Разумеется. Кто такой Черкашин? Всего-навсего студент, и, повторяю, не очень способный. А слышали вы, например, об Остроградском?
— Слышал.
— Давно?
— Две недели тому назад.
Лепестков засмеялся.
— Бессмертный этот рассказ Чехова, где в поезде встречаются двое, один — знаменитый ученый, академик, другой — инженер, тоже известный. И оказывается, что они ничего друг о друге не знают... Как же так? Вы собираетесь писать об ихтиологии, океанологии и ничего не знаете об Остроградском?
— Почти ничего. Расскажите, Михаил Леонтьевич.
Лепестков поднял глаза — не такие уж туманные, как показалось Кузину с первого взгляда. Впрочем, может быть, и туманные — но трогающий, глубокий свет пробивался в этом тумане. Он сидел в старом, потертом кресле, смешно оттопырив губы, может быть, снова взвешивая, оценивая, как тогда, у Черкашиной? Нет, теперь он задумался о другом. Глаза окинули книжную полку, потом остановились на какой-то рукописи, лежавшей на столе, потом с притворным равнодушием уставились в потолок — и погасли. Кузин тоже взглянул на рукопись, довольно толстую, в зеленой папке. Название было написано крупно, синим карандашом: «Безнаказанное преступление. Из истории советской биологии».