Шрифт:
«Анна Андреевна спросила, слышала ли я о скандале, происшедшем с Ираклием <Андрониковым> на вечере памяти Тынянова. Я могла ей сообщить с чужих слов, что Ираклий в своём выступлении сильно, будто бы, подчёркивал „ошибки“ Тынянова, за что и был неистово обруган Шкловским:
— Искусство — дело кровавое! — кричал будто бы Шкловский. — С искусством надо пуд соли съесть, прежде чем заслужить право каяться в ошибках учителя»{83}.
Эту фразу всегда стоит вспомнить, дорогой читатель, когда твоя недобрая душа просит кого-то хулить.
А сама история тут будет напомнена читателю не раз.
Серапионы остались в истории русской литературы всё же не оттого, что они за короткий период создали прекрасные произведения.
Дело было в другом — это было общее предприятие очень талантливых людей.
И потом те из них, кто выжил, составили славу русской литературы XX века.
Многие из них отрекались от своего прошлого, чтобы выйти из мрака к костру, но клейма и печати горели на их лицах и одеждах.
И потом, когда всё стало можно и оказалось, что будущее русской литературы — в её прошлом начала XX века, вернулись и те их тексты, что писались под сенью братства.
Глава одиннадцатая
ДУЭЛЬ
Теперь — сходитесь!
Александр Пушкин. Евгений ОнегинСам Шкловский про это писал:
«На диване сидела девушка. Диван большой, покрыт зелёным бархатом. Похож на железнодорожный.
Я забыл про евреев.
Сейчас только не думайте, что я шучу.
Здесь же сидел еврей, молодой, бывший богач, тоже образца 1914 года, а главное, сделанный под гвардейского офицера. Он был женихом девушки.
Девушка же была продуктом буржуазного режима и поэтому прекрасна.
Такую культуру можно создать, только имея много шёлковых чулок и несколько талантливых людей вокруг.
И девушка была талантлива.
Она всё понимала и ничего не хотела делать.
Всё это было гораздо сложней.
На дворе было так холодно, что ресницы прихватывало, прихватывало ноздри. Холод проникал под одежду, как вода.
Света нигде не было. Сидели долгие часы в темноте. Нельзя было жить. Уже согласились умереть. Но не успели.
Близилась весна.
Я пристал к этому человеку.
Сперва я хотел прийти к нему на квартиру и убить его.
Потому что я ненавижу буржуазию. Может быть, завидую, потому что мелкобуржуазен.
Если я увижу ещё раз революцию, я буду бить в мелкие дребезги.
Это неправильно, что мы так страдали даром и что всё не изменилось.
Остались богатые и бедные.
Но я не умею убивать, поэтому я вызвал этого человека на дуэль.
Я тоже полуеврей и имитатор.
Вызвал. У меня было два секунданта, из них один коммунист.
Пошёл к одному товарищу шофёру. Сказал: „Дай автомобиль, без наряда, крытый“. Он собрал автомобиль в ночь из ломаных частей. Санитарный, марка „джефери“.
Поехали утром в семь за Сосновку, туда, где пни.
Одна моя ученица с муфтой поехала с нами, она была врачом.
Стрелялись в 15 шагах; я прострелил ему документы в кармане (он стоял сильно боком), а он совсем не попал.
Пошёл садиться на автомобиль. Шофёр мне сказал: „Виктор Борисович, охота. Мы бы его автомобилем раздавили“».
Но тут надо сделать небольшое отступление о литературности русской дуэли.
История русской литературы знает две главные дуэли.
Две дуэли как бы начинают и замыкают русскую литературу — первая принадлежит её Золотому веку, а вторая — Серебряному. В первой всё по-настоящему, умирает Пушкин, хочет прекратить мучения, и у него отнимают пистолет. Вторая — Волошина с Гумилёвым — внешне кажется пародией, а не поединком чести. Они выезжают также на Чёрную речку и стреляют друг в друга из антикварных пистолетов.
Эти дуэли именно что парны — и одна отражение другой. (Тут может быть целый ряд сентиментальных метафор: Луна, как символ Серебряного века, светит отражённым светом, и вот Золотой век отражается в этом происшествии…)
Дуэли, понятное дело, не прекратились и позже, даже расцвели перед Октябрьской революцией и в смутное время.
Отрывок из «Сентиментального путешествия», начавший эту главу, приведён в книге Шкловского «Гамбургский счёт» и к нему следует пояснение {84} . В нём Александр Галушкин пишет: «Дуэль, по устному свидетельству В. Каверина, состоялась из-за начинающей поэтессы Н. Фридлянд» [49] . В другой книге приводятся слова самой Надежды Филипповны Фридлянд: «Со Шкловским был роман, равно как и с Якобсоном у меня тоже был роман» {85} .
49
Надежда Филипповна Фридлянд (1899–2002) — писательница (псевдоним Крамова), актриса; в 1920-е годы работала в ленинградских театрах, снималась в кино. Оставила мемуары о Николае Гумилёве, Михаиле Зощенко, Валентине Стениче, Иосифе Бродском. Автор пьес «Змея», «Неудачница», «Корабль Арго». В 1974 году эмигрировала в США.
Про неё Шкловский с печалью упоминает в открытом «Письме к Роману Якобсону»: «Дорогой Рома! Надя вышла замуж. Пишу тебе об этом в журнале, хотя и небольшом, оттого, что жизнь уплотнена. Если бы я захотел написать любовное письмо, то должен был бы сперва продать его издателю и взять аванс»{86}. Но это будет потом. Потом Надя вернётся из-за границы, в 1974-м снова уедет, на этот раз в Бостон, проживёт долгую жизнь, переживёт многих и оставит мемуары.
Ей, кстати, посвящено стихотворение Иосифа Бродского. Стихотворение, как говорится, альбомное, на день рождения, так и называется «Надежде Филипповне Крамовой на день её девяностопятилетия. 15 декабря 1994 года»:
Для Вас мы — зелёные овощи, и наш незначителен стаж. Но Вы для нас — наше сокровище, и мы — Ваш живой Эрмитаж.Ну и дюжина строф в том же стиле. Но тут любопытно само соотношение — от семинара Николая Гумилёва до стихов Иосифа Бродского и города Бостона.
Однако вернёмся к дуэли. У Елизаветы Полонской [50] , в её мемуарах, описаны подробности.
Сравнение деталей всегда интересно. Полонская пишет:
«Раза два в неделю в студии „Всемирной литературы“, то есть в „классной комнате“ дома Мурузи, проходили занятия по теории прозы. Их вёл Виктор Шкловский, молодой учёный, прапорщик автоброневого дивизиона. С юности он увлекался филологией, прошёл через войну, принимал участие в Февральской революции, и Горький пригласил его рассказывать молодым переводчикам и писателям то, что он успел надумать и собрать в свою образную теорию литературы. Это было революционно и парадоксально. В дни занятий в дом Мурузи приходило много молодых писателей и просто людей, интересующихся литературой. В потрёпанном френче, с оторванными погонами, с непокрытой бритой головой, Виктор непринуждённо шагал по „классной“ комнате, свободно и смело излагая потрясающие наши умы теории, казавшиеся нам неоспоримыми. Это он придумал, что стиль внушает писателю сюжет, коротко формулируя свою мысль так: „Сюжет есть явление стиля“. Он объяснял нам, что такое „остранение“, и доказывал, что оно является самым сильным орудием под пером прозаика. Под скальпелем его беспощадного ума раскладывались на свои составные части „Дон Кихот“, „Война и мир“, „Тристрам Шенди“ Стерна, „Петербург“ Андрея Белого. Андреем Белым он занимался с особым удовольствием, и мы все изучили досконально этого блестящего и трудного русского мыслителя и художника слова.
Сила убедительности Виктора была так велика, что никто не смел с ним спорить. У него были только сторонники, поклонники и поклонницы. Товарищем Виктора по автоброневому дивизиону был молодой юрист и поэт Лазарь Берман, которого друзья звали Зоря».
50
Елизавета Григорьевна Полонская (урождённая Мовшесон) (1890–1969) — врач, поэтесса, переводчица. В 1905 году её семья бежала от погрома из Лодзи в Берлин, затем поселилась в Санкт-Петербурге. Участвовала в революционных рабочих кружках; попав под надзор полиции, уехала во Францию (1907), где окончила медицинскую школу Сорбонны (1914). Во время Первой мировой войны заведовала эпидемическим отрядом Красного Креста Юго-Западного фронта. В 1917–1934 годах служила врачом, совмещая службу с писательством, была членом литературной группы «Серапионовы братья». Борис Фрезинский пишет о ней во вступительном слове к публикации её стихов в журнале «Арион» (2007. № 1): «После смерти Ленина политическая ситуация менялась быстро: в 1925-м был сокрушён Троцкий, в 1927-м — Зиновьев и Каменев (затем ликвидировали „правых“, но с ними Полонская лично знакома не была). Сторонников „левой оппозиции“ вычистили из партии, сослали. Друзья Полонской писали ей, пока было можно, из ссылок, их письма её пугали чем дальше, тем больше. Затем они стали исчезать. На руках Полонской оставались маленький сын, больная старая мать, брат — она должна была работать, чтобы их содержать. А над её головой денно и нощно висел топор. Полонская добровольно и рано ушла в тень, затаилась, но бросить литературу она не могла и не желала».