Тешкин Юрий
Шрифт:
— Расскажи-ка нам, Усов, о русских мореходах второй половины девятнадцатого века. Урок-то знаешь? — быстрый взгляд на Кольку через плечо: довольно расплывающаяся Колькина физиономия. — Ну-ну. Так, значит, о мореходах…
— Смотри-ка, — сказал воспитатель, — грамота за третье место в шлюпочных соревнованиях… Клуб юных моряков при Дворце пионеров.
А в одно прекрасное утро прибегает друг Олег и сообщает, что при Дворце пионеров открывается клуб юных моряков под названием не то «Полный вперед!», не то «Право руля!». А главное — записывают с двенадцати лет. И уже записался рыжий Прытков из пятого «Г», которому кораблики в луже еще пускать, который не знает семафора, и уж, конечно, не знает, что такое «идти в бейднвинд». Еле дождались пятницы.
Занятия по пятницам проводил настоящий моряк, отслуживший срочную службу, но еще не расставшийся ни с кителем, ни с тельняшкой, ни с усами. Алексей Иванович. Ходили через весь город, стали учиться без двоек. Надо. Алексей Иванович встречал, поглаживая усы, словами: «А ну, покажи дневник, братишка!» Теперь на уроках можно тихонько ручкой по парте: точка, тире, точка… А друг записывает, расшифровывает и, ни слова не говоря, подает тебе ластик! Правда, минут пять передаешь, да минут пять надо расшифровывать, но все равно — здорово! Ведь никто в классе так не может. О лодке, которую хотели украсть, не вспоминали. Зачем? Была теперь своя. И какая! Скребли без устали старую краску, шпаклевали, конопатили, смолили, красили снова. Два раза. Краска пахла карамелью. Зашивали тяжелую, твердую парусину. И день настал.
Было теплое весеннее утро. И хотя кое-где под высоким берегом еще лежал серый, ноздреватый, обсосанный, как леденец, снег, в весенних лужах уже плавали оранжевые апельсиновые корки и отражалось высокое небо, разрисованное самолетами…
«Мы же плывем!» — вдруг дошло до него
по-настоящему. Сначала даже испугало: как, действительно плывем?! Не во сне, как до сих пор, наяву. А потом.» Все в нем, в Кольке Усове, пело, ликовало, кричало: «Плывем, плывем! Как здорово!»
Вода совсем рядом, можно снять руку с теплого борта и потрогать ее. Вода совсем другая — не такая, как с берега. Глубокая, сильная. Прошлепал колесами старый пароход-тихоход «Бабушкин». На нем играла радиола, вешала на корме белье женщина. Под музыку шла к ним волна, чуть наискосок. Подняла нос шлюпки, прокатилась под днищем, подняла высоко корму с рулевым Усовым и ушла к берегу, прогнав с черной мазутной гальки мальчишек, которые молча завидовали им.
Колька стал считать. Так и есть! И это обрадовало его: девятый вал оказался самым высоким, поднял корму высоко-высоко, а потом пошли волны поменьше. Темно-серый парус с аккуратными заплатами поймал, наконец, ветер, упруго прогнулся, заскрипел мачтой и, завалив чуть набок, потянул шлюпку к острову. Зашуршало под днищем. Их обгоняли катера и легкие яхты. Но это ничего не значит. У них ведь настоящая морская шлюпка! Они готовы боготворить своего Алексея Ивановича, защищать его ото всех: от родителей, учителей, от девушек. Только бы приходил каждую пятницу (а он уже пропустил две подряд). И если б болел, как сам говорил, — а то ведь они его видели, когда возвращались после долгого ожидания перед замком на дверях, — ехал с какой-то толстухой на спортивном велосипеде.
— Фью-ю-ю! — присвистнул воспитатель. — В мореходку, значит, не прошел, — перевернул еще страницу. — Ну да, пониженное цветоощущение.
Пониженное цветоощущение. Это приговор. И надо расстаться с мечтой стать капитаном дальнего плавания, которая уже и не мечта, а что-то больше. Ведь в то, что ты станешь капитаном дальнего плавания, верят все в классе. И она. (Она — это Ольга из третьего подъезда, при встрече с которой обмирает сердце.) И Колька замкнулся, вернувшись с медкомиссии, стал сторониться даже лучшего друга, у которого цветоощущение — норма. Друг утешал как мог, предлагал стать судомехаником. Для них, мол, цветоощущение не важно. Но когда тебе тринадцать лет, надо все или ничего. И он полюбил прогулки в дождливые вечера. Сидел в пустой беседке, слушал ночные гудки пароходов. Даже маршрут составил для этих прогулок: по набережной до Арсенальной башни, потом посидит в беседке над Красным спуском и возвращается через Стрелку и Театральную площадь.
На лето его обычно отправляли к бабушке на Украину. На этот раз расставался с городом без сожаления. Даже был рад, все надоело. Все те же лица в классе, все те же цветочки-горшочки на окнах, даже география была в этом году скучной — экономической. И невыносимы были взгляды родителей, которые стал вдруг замечать в последнее время. Мать приглядывалась как-то жалко, напряженно, вот-вот, казалось, спросит: «Да что с тобой, Коленька?» И тогда готов был в ответ закричать: «Да какое вам дело!»
Что с ним? Да ничего! Ну, цветоощущение понижено. Ну, в мореходку не приняли. Да что ж на мореходке свет клином сошелся, что ли? Ну, с Ольгой (той, что из третьего подъезда, при встрече обминает сердце) сидели в парке на лавочке. Как-то получилось, в первый раз вот так — вдвоем. Сидели и сидели, ведь сидят же другие. Он положил руку на спинку лавочки, не касаясь ее волос. Так близко они были в первый раз! Она не могла почувствовать этого, но, обхватив вдруг себя руками за плечи, словно ей холодно, вся подалась вперед, стала разглядывать лакированную туфлю. Ставила ее то на одно, то на другое ребро. Когда проходили мимо люди, выпрямлялась и опять его рука не касалась ее волос. Вдруг, словно бы спохватившись, она щелкала дорогой взрослой сумочкой, рылась в ней и опять закрывала. А люди шли мимо и болтали всякие глупости:
— Я за всю жизнь только с одним столкнулась, так с меня половины не стало. Была пятьдесят четыре кило, а стала сорок восемь…
Некрасиво морщились у женщины чулки на коленях.
Прошла иностранка в длинном до пят бархатном платье черного цвета, скрывающем золотые туфли. Сбоку был глубокий разрез — при каждом шаге открывалась почти до пояса неестественно белая нога. За ней шел парень с транзистором, проходя, подмигнул Кольке. Как после всего этого дотронуться до легких, как пух, волос и тем более до острого, под зеленой кофтой, плеча, которое так близко от его вспотевшей ладони. Колька убрал руку, почувствовав себя обворованным так же, как тогда, когда они ждали своего моряка, Алексея Ивановича, а он не пришел, и они, возвращаясь, увидели его на спортивном велосипеде с толстухой…