Гройс Борис
Шрифт:
Сталин несколько ослабляет свою апологию противоречия, когда указывает на то, что противоположные высказывания, о которых здесь идет речь, относятся к разному времени и поэтому, в сущности, не вступают в противоречие друг с другом. Однако в том же тексте он подчеркивает трансисторическую стабильность языка. От более проницательных, нежели «товарищ Холопов», умов, не укрылось то, что тексты Сталина о языкознании фактически провозглашают противоречие высшим правилом логики. Как раз в это время в стране завязалась идеологическая борьба на биологическом фронте. Вопрос заключался в том, чем живое отличается от мертвого, механического, машинного. При этом у представителей власти возникло подозрение, что генетика, пытающаяся подчинить жизнь мертвой комбинаторике знаков, выступает на стороне смерти. Это подозрение только усугублялось тем, что определенную роль в генетике играла формальная логика: последняя понималась как логика машин, а не живущих в самопротиворечии людей. В своей небольшой книге «Значение работ товарища И. В. Сталина о вопросах языкознания для развития советской биологической науки» А. И. Опарин не без основания усматривал параллели между выводами Сталина о языке и позицией Лысенко, возглавлявшего лагерь антигенетиков, которые вышли победителями в борьбе со своими соперниками. Опарин цитирует в этой связи Лысенко, считавшего, что цель оплодотворения заключается в создании «из разных клеток (ядер) одного, единого, биологически противоречивого тела, а это и есть жизнеспособность тела». [16] Здесь со всей ясностью утверждается, что только внутренне противоречивое можно считать живым и жизнеспособным. Сама жизнь понимается здесь как определенная логическая, языковая фигура, – а именно фигура парадокса.
16
А. И. Опарин. Значение работ товарища И. В. Сталина о вопросах языкознания для развития советской биологической науки. – М.: Всесоюзное общество по распространению политических и научных знаний, 1951. С. 11.
Итак, коммунизм сталинского образца реализует платоновскую мечту о правлении философов, осуществляемом исключительно посредством языка. В платоновском государстве предполагалось специ альное сословие стражей, которое осуществляет перевод языка философии в акты прямой власти, обеспечивающей единство этого государства. То же самое мы видим в сталинском государстве. Оно представляло собой государственный аппарат, осуществлявший перевод философского языка в действие – и, как известно, этот перевод обычно оказывался достаточно грубым. Но все же речь шла именно о господстве языка, ведь только посредством языка философ мог заставить этот аппарат его слушаться и осуществлять свою деятельность от имени целого. В классических монархиях легитимность власти гарантировалась телом монарха – точнее, происхождением этого тела. Власть фашистского вождя также легитимируется расовым происхождением его тела (в этом смысле фашизм есть демократический вариант монархии). В отличие от них тело коммунистического вождя нерелевантно для его властных полномочий. Легитимность его власти обеспечивается только тем, что он мыслит и говорит более диалектично, то есть более парадоксально и тотально, чем все остальные. Там, где это языковое обеспечение легитимности отсутствует, вождь рано или поздно ее лишается.
Стремление к философскому правлению неотделимо от самой философии. Если мы не хотим управлять тотальностью мира, то зачем, спрашивается, вообще эту тотальность мыслить? Отказываясь от претензии на тотальную власть философии, мы отказываемся и от самой философии, которая в этом случае сводится к истории философии. Но необходимо избавиться от расхожего заблуждения, которое, помимо прочего, затуманивает и образ платоновского государства: призыв установить власть философов многим кажется недемократическим, поскольку считается, что философия является особым, специальным знанием, недоступным для большинства людей. Таким образом, возникает впечатление, будто власть философов – это власть элиты, исключающей большинство. Но спросим себя: кто такой философ? Философ – это тот, кто говорит (либо красноречиво молчит), потому что любой язык прямо или косвенно обращается к целому языка и тем самым оказывается философски релевантным. Витгенштейн, намереваясь привить народу иммунитет к всякого рода философии и навсегда уберечь его от опасности философского господства, пытался в свое время очистить повседневный язык от языка специфически философского, то есть такого, который относится к целому и поэтому неизбежно парадоксален. Ему это, как известно, не удалось. Вместо этого он в конце своей жизни вынужден был признать, что философия слишком глубоко укоренена в языке – для Витгенштейна это означало неизлечимую болезнь языка, – в результате чего каждый говорящий невольно философствует, то есть в парадоксальной форме ссылается на целостность языка. Попытка воспрепятствовать этому приводит всего лишь к специфической, перверсивной, самодеструктивной форме философской власти.
Еще одно недоразумение заключается в том, что в наши дни языковая деятельность часто понимается как пользование сетями коммуникации, на которые распространяются общие рыночные законы, определяющие циркуляцию языковых товаров. Постоянно раздается требование обеспечить доступ к коммуникационным сетям определенным социальным, этническим и прочим группам, с тем чтобы они имели возможность вербально коммуницировать свои желания. Конечно же, эти требования абсолютно легитимны и достойны одобрения. Но они все еще касаются языковой репрезентации партикулярных интересов и требований. Как правило, такие требования излагаются ясно, понятно и когерентно, что в конечном счете позволяет достичь компромисса с другими, противоположными требованиями. Следовательно, речь идет о расширении пространства софистической речи, а не о раскрытии философского измерения языка. При этом, во-первых, эти требования сами превращаются в товары, поскольку начинают циркулировать в рамках существующих коммерческих коммуникационных сетей. А во-вторых, их внутренняя противоречивость неизбежно маскируется за счет того, что в медиуме денег соответствующие противоречия превращаются в компромиссы. Функционируя в режиме информации и коммуникации, язык теряет свое единство. Он распадается на отдельные замкнутые, когерентные, логически корректные дискурсы, функционирующие как товары на рынке и только потому сохраняющие свою когерентность, что они проецируют свои противоречия на тотальность капитала и получают за это финансовую компенсацию. Так что вербальное оформление индивидуальных, партикулярных претензий, которое должно обеспечить им доступ к плюралистическим сетям коммуникации, не является достаточным условием для обоснования и учреждения господства языка. Для решения этой задачи необходимо выявить и тематизировать общий, надындивидуальный уровень всех возможных индивидуальных претензий и мнений – их неизбежно парадоксальную, внутренне противоречивую логическую структуру.
Язык может подчинить себе экономику только в том случае, если он выступает в своей тотальности. В этом смысле советская власть была формой философской власти. Однако коммунистическое государство отличалось от платоновского тем, что обязывало быть философом каждого своего члена, а не только правящий слой. Советский человек мог удовлетворить даже самые элементарные свои потребности только в том случае, если государство признавало в нем философски мыслящего субъекта. Иначе говоря, он должен был каждый день ощущать температуру тотальности языка, чтобы пережить этот день и следующую за ним ночь. Эта повышенная чувствительность распространялась на политическую, идеологическую, культурную ситуацию не только внутри страны, но и во всем мире. Тот, кто не знал, как сегодня идут дела у коммунистической партии Чили и к каким еще зловредным проискам в данный конкретный момент прибегает американский империализм, рисковал не получить разрешения на новую квартиру, на увеличение зарплаты, на выезд за рубеж, ведь для всего этого требовалось разрешение местной партийной организации, а она давала такое разрешение лишь в том случае, если чувствовала, что перед нею – действительно и подлинно советский человек, то есть такой человек, который мыслит достаточно философски, ставя свои частные интересы в контекст целого.
Это требование мыслить и чувствовать в масштабах всего языка, глобально, было глубоко парадоксальным, так как предполагалось, что каждый советский человек мыслит одновременно и по-советски и по-антисоветски. Правильно ответить на поставленные вопросы можно было только в том случае, если отвечающий знал, какие ответы считаются антисоветскими, ведь иначе такие ответы были бы неизбежны. При проведении любых дискуссий в Советском Союзе предполагалось, что все их участники либо мыслят по-антисоветски, либо по крайней мере точно знают, что это значит: мыслить по-антисоветски. Не случайно все официальные заявления того времени, направленные против антисоветской пропаганды, обычно начинались словами: «Вопреки хорошо известным утверждениям имярек…», причем эти утверждения сами по себе никогда официально не публиковались. Коммунистическое руководство исходило из того, что все их либо уже знают, либо тут же о них догадаются – в соответствии с тотальной логикой диалектического материализма. Таким образом, главное требование, предъявляемое к советскому человеку, состояло не в том, чтобы он мыслил по-советски, а в том, чтобы он мыслил одновременно и по-советски, и по-антисоветски, – иначе говоря, тотально. Многие идеологи диалектического материализма были озадачены появлением в брежневские годы первых диссидентов, публично высказывавших «правду» о Советском Союзе. Обычное возражение было таким: все, что говорят эти диссиденты, давно известно, все это прекрасно знают, но тексты диссидентов чересчур наивны и односторонни, в них нет диалектики. Лишь позднее было замечено, что именно недиалектический характер диссидентских текстов открыл перед ними широкий рынок современных коммуникационных сетей. Первый рынок, который появился в Советском Союзе, был рынком недиалектических, корректных с точки зрения формальной логики, когерентных, то есть диссидентских, еретических мнений. Но тому, кто однажды попробовал вино тотальности, трудно привыкнуть к рынку, в том числе медиальному. Он слишком опьянен, чтобы понять, в чем заключаются его интересы – да у него и нет никаких интересов. Он их то ли забыл, то ли потерял – и они пребывают в каком-то никому не известном месте.
Как бы то ни было, тотальная вербализация общества не только не сулит прекращения общественных конфликтов, а, напротив, ведет к их обострению. В условиях капиталистической экономики парадокс интерпретируется как конфликт интересов, который хотя бы на некоторое время приостанавливается путем заключения компромисса в медиуме денег. Но в медиуме языка парадокс не может быть оплачен и тем самым преодолен. Следовательно, если коммунизм представляет собой перевод общества на медиум языка, то он обещает не идиллию, а жизнь в постоянном самопротиворечии, в ситуации предельной внутренней расщепленности и напряжения. Платоновский философ, узревший сияние логоса, не находит идиллию, когда возвращается в ад человеческого общества. Сравнивая своих противников с начетчиками и талмудистами, Сталин косвенным образом сравнивает диалектический материализм с Новым Заветом. Поэтому он не обещает воплотившемуся логосу – в данном случае коммунистической партии и советскому народу – ничего кроме мученичества.
В этом отношении особенно показательно место из «Краткого курса», где приводится следующая цитата из Ленина: «Касаясь материалистического взгляда древнего философа – Гераклита, по которому “мир, единый из всего, не создан никем из богов и никем из людей, а был, есть и будет вечно живым огнем, закономерно воспламеняющимся и закономерно угасающим”, – Ленин говорит: “Очень хорошее изложение начал диалектического материализма” (Ленин, “Философские тетради”, стр. 318)». [17] Диалектический материализм предлагает идти сквозь вечно живой огонь. А пройти сквозь огонь и не сгореть может, как известно, только тот, кто сам пылает как огонь. Впрочем, коммунистические массы прекрасно понимали это с самого начала. В популярной песне времен гражданской войны пелось: «Смело мы в бой пойдем за власть советов / И как один умрем в борьбе за это». Это обещание было выполнено. Так все и произошло. Огонь, вызванный коротким замыканием противоположностей, перерос в пожар. Многие сгорели. Ожоги получили почти все. Потом вечно живой огонь угас – в соответствии с собственной закономерностью и до следующего раза.
17
История Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). С. 106.