Шрифт:
Следовали подпись и адрес.
Письмо было вложено в конверт и немедленно же отправлено с посыльным, при твердом, неоднократном приказании оставить его не у швейцара, а в конторе меблированного дома и взять записку, что-де на имя Ивана Александровича Хмурова такого-то числа, в таком-то часу принят заклеенный конверт от рассыльного, за номером таким-то.
Справив это дело и значительно успокоенный, Пузырев вернулся к себе, так как сознавал потребность в отдыхе.
Между тем Хмуров, ничего не подозревая, был доволен собою уж никак не менее его. Он считал, что сравнительно дешево отделался от Ильи Максимовича, и предавался полному вкушению жизненных благ, в том, по крайней мере, смысле, который находится в прямой зависимости от довольно крупных наличных денег.
Иван Александрович Хмуров принадлежал к разряду тех неунывающих плутов, распознать которых тем труднее, что ими до совершенства усвоены все внешние приемы и замашки людей порядочного общества и вполне обеспеченных.
Иван Александрович Хмуров обладал многими талантами, правда мелкими, если хотите, но в той жизни, к которой он сам стремился и выше которой он уж ровно ничего не признавал, могущими иметь некоторое значение.
У него было много вкуса. Он одевался безукоризненно, никогда не следуя глупо и слепо моде, а соображаясь с тем, что именно из нее подходило к его фигуре или вообще к его наружности.
Он умел так сидеть в коляске, что в позе его замечалось и особое приличие, и в то же время видна была привычка к хорошим экипажам.
Наружного, внешнего достоинства у него была масса.
Иван Александрович так входил в театр или ресторанный зал, что в публике непременно хоть кто-нибудь да спрашивал:
— Кто это?
По уходе от него Пузырева, налюбовавшись на свои денежки, которые он признавал единственною силою в мире, так как на них приобреталось все продажное, а что-либо более возвышенное, идеальное не входило в его искания, — Хмуров снова лег и попробовал заснуть, так как действительно провел утомительную ночь, но нервы расходились и не давали ему спать.
Напротив, чем дольше он лежал, тем сильнее разламывало его, и он решил встать и освежиться.
На звонок его вошел Матвей, с почтительною готовностью, казалось бы, кинуться из окна для своего любимца постояльца.
— Прикажи мне ванную приготовить, — сказал ему Хмуров, потягиваясь и зевая.
— Сию минуту, Иван Александрович. Только как прикажете: погорячее или градусов на двадцать пять, на двадцать шесть?
— Да, на двадцать шесть.
— Раненько встать изволили-с. Всего только десять пробило.
— Разбудили меня, и не понимаю, что у нас швейцар за дурак такой! Пускает спозаранку в номер…
— Ведь вот поди же ты, — выразил свое сокрушение лакей, — кажется, и умный человек, а нет такой догадки, чтобы сказать, что ваша милость и совсем в доме не ночевали.
— Ну, да уж ладно. Я вот буду выезжать, сам ему скажу. А ты поскорее насчет ванны распорядись.
— Слушаю-с.
Затем туалет, особливые заботы о красе ногтей, чтение двух, трех московских газет, в которых он, в сущности, интересовался только происшествиями, театрами и вообще так называемыми легкими или игривыми отделами, — все это заняло время до исхода первого часа.
Он взглянул на только что вчера купленные гладкие золотые часы: они подтвердили мнение желудка, что пора ехать завтракать, и он снова, быть может в десятый раз за это утро, позвонил.
— Узнай, подана ли коляска.
— Готова-с, Иван Александрович, сейчас из соседнего номера сам видел.
Он надел пальто, котелок, взял палку с круглым золотым набалдашником, в середину которого был вставлен сапфир, и медленно, с достоинством изволил спуститься с лестницы. Швейцару он забыл сделать замечание, так как настроение его было столь же радужно, как туго набившиеся в его бумажнике сотенные.
Все тешило и радовало его мелкое самолюбие: сознание уплаченных здесь, в меблированных комнатах, долгов, полученная благодаря этому обстоятельству независимость, сознание возможности позволить себе почти всякую блажь на имеющиеся еще в запасе наличные деньги, раболепное поклонение слуг, хороший экипаж от лучшего во всей Москве и давно каждому известного двора Ечкина, наконец, ясный, безоблачный день.
А день стоял хороший на редкость, в особенности для октября. Солнце светило ярко, чувствовался приятный, бодрящий холодок в воздухе, а ветра не было никакого.
Иван Александрович ласковым словом ответил на все поклоны слуг на лестнице, швейцаров внизу и на заявление кучера: «Здравия желаю-с!»
Он сел в экипаж как-то немного боком, что французы называют en trois quart [1] , не развалился, накинул на ноги, захватив повыше колен, плед серо-желтого плюша и приказал:
— В «Славянский базар»!
В большом зале стоял шум от говора сотни посетителей и стука приборов о тарелки. Тут были все больше люди деловые, в числе которых огромное большинство отличалось еврейским типом лица. Многие из них были лютеране и англиканцы, и только некоторые оставались в самом деле евреями, будучи сыновьями николаевских солдат. Вся эта галдящая толпа понабежала с окрестных переулков Никольской и Ильинки, с биржи и других гешефтов.
1
на кончике стула (фр.).