Шрифт:
Вот и сейчас.
— О! Даже Ленин? — Белая колбасина пепла сама обваливается с Марининой папиросы.
— Да! И Сталин!
— А… — коротко уронила Марина и грустно посмотрела куда-то вбок, где смутно знакомые полупоэты-полутаксисты о чем-то жарко и согласно спорили, сталкиваясь лбами.
— Мы допустили ошибку, — продолжал Эфрон. — Добровольческое движение было насыщено в первую очередь не политической, а этической идеей. В этом заключалась слабость…
— Добровольчество — это добрая воля к смерти, — тихо произнесла Марина. Тихо и грустно.
Вере было скучно, она наблюдала за Болевичем и, когда замечала в его глазах проблеск интереса, испытывала странную, волнующую ревность. «Неужели ему это занимательно? — думала она, шевеля плечом под накидкой, скрывшей и бриллианты, и сверкание молодой кожи. — Это, а не я? Не Париж? Невозможно…»
Слово «смерть», неотразимое прежде, сейчас повисло в воздухе и растаяло, никем не узнанное, бесполезное. Деревья бы поняли, у деревьев — жесты надгробий…
— Отвергая большевиков, — говорил между тем Эфрон, по-детски, некрасиво увлекаясь, — мы, евразийцы, всегда должны быть признательны им за то, что они привели в движение русские массы, освободив Россию от европеизированной элиты.
— Я так понимаю — от нас с вами? — осведомился бородатый юноша. Он взял давно лежавший на тарелке с окурками засохший бутерброд и съел.
Выпивка здесь подавалась в изобилии, а закуска стоила дорого, поэтому все курили и дурели как-то очень странно, не по-московски (под жирные щи) и не по-парижски (элегантно), а по-интеллигентски, то есть — безобразно.
«Слова „Россия“, „свобода“, „смерть“ и еще некоторые, вероятно, не должны срываться с мокрых губ», — подумала Вера. Она встретилась глазами с Мариной, всего на миг, и прочитала там ту же мысль. Почему-то это смутило Веру, и она поскорее отвела взгляд. Хорошо, что Болевич явно думал о чем-то другом, и она преисполнилась благодарностью к нему за это.
— Вы уже бывали в Париже? — шепнула ему Вера, наклонившись к самому уху своего собеседника.
— Нет, я здесь впервые. — Опять этот спокойный, успокаивающий голос. Захватывающий в полную свою власть. И обманчиво-милая картавинка, как будто обещание полной безопасности.
Обман и опасность — вот что улавливала Вера, улавливала всеми фибрами своей хорошо натренированной души. Это пьянило ее.
— Давайте незаметно уйдем, — прошептала она, делая «страшные» глаза. — Я покажу вам ночной Париж.
— Незаметно? — Он чуть шевельнул плечом в сомнении. — Вряд ли получится…
— Получится, — Вера обретала уверенность с каждым мгновением. — Сейчас Эфрон сцепится с бородатым — как там его? забыла… никогда не знала… — Святополк-Мирский начнет их разнимать, а Марина будет сидеть с лицом сфинкса и даже пальцем не шевельнет, чтобы вмешаться.
При упоминании Марины Болевич вдруг глянул в ее сторону и как-то непонятно сжался; это длилось лишь миг, причем Цветаева никак не показала, что видит.
— …и вы не любите Россию, Эфрон! — раздался в этот момент громкий выкрик.
— Я? — Сергей вскочил. Светлые глаза его сияли лучисто, пятна поползли со щек на шею. — А вы ее не знаете! Не знали и знать не хотите!
— Да я, между прочим, у Перекопа!.. — начал бородатый и задохнулся.
Марина холодно смотрела на него. Она писала поэму о Перекопе и глубоко страдала, оттого что сам «перекопец» к этому охладел.
Евразийцы не довольствовались философствованием о мессианском предназначении России, как можно было надеяться поначалу. Часть из них не захотела оставаться на позициях чистой теории и искала теперь путей политического действия. В сферу их интересов входило не только историческое прошлое России, но — главным образом — ее настоящее. Сперва они находили живое и привлекательное в советской литературе, а после — и в отдельных явлениях советской жизни.
— Сережа, — тихо проговорила Марина, — ваше стремление к приятию России вместе со Сталиным означает переступить через Добровольчество, больше того — через могилу Добровольческой армии…
— Довольно! Могил! Довольно! — крикнул Сергей в запале, глядя, однако, не на Марину, а на своего оппонента. — Вы у Перекопа? Что же вы там и не остались? Нет, вы не знаете России!
— Я?!
— Господа!.. — вмешался Святополк-Мирский.
— Идем! — жарко шепнула Вера Болевичу.
Он взял ее за руку и быстро увлек к выходу. Табачный дым сомкнулся у них за спиной, точно театральный занавес, отделивший зрительный зал от сцены, и они очутились в прохладных, ярко освещенных кулисах — посреди ночного Парижа: самодостаточное великолепие любимчика растленной Европы.