Шрифт:
– Что ж не клянешься, Руфино?
Руфино Крус молчал.
– Вы не клянетесь, дон Руфино?
Руфино упал на колени.
– Простите меня, братья! – Он стучал зубами, и руки его тряслись, как в лихорадке. – Простите меня, несчастного! Совесть гложет, боюсь Суда! Это я вас предал. Не из подлости, из гордыни! Прошлым воскресеньем Мансанедо-надсмотрщик нас обидел. Невесть за что согнал нас с дороги и грозился хлыстом. Чтобы его осадить, я сказал: «Мансанедо, скоро вам конец. На будущей неделе мы, жители Чинче, будем пировать в доме твоих хозяев». Так я сказал, а он, проклятый, передал это владельцам поместья. Простите меня, родные!
– Кому еще говорил?
– Ему одному, гадюке. В один момент душу замарал!
Слезы ползли по его небольшому лицу.
– Не знал, что он передаст? Не знал, что он сучий сын?
– Из-за тебя нас чуть не перебили. Кто заплатил бы за погибших? Кто взял бы к себе сирот? Ты, что ли? – орал Корасма.
– У меня самого есть дети! Простите меня. Я служил общине Скажи им, Кайетано. Я хорошо служил, сколько лет маялся' землю ради вас забросил. Три раза сидел. Служил я!..
– Предатели никому не служат.
– Я уеду, уйду, сгину…
– Куда ему!
– Дурная трава опять вырастет.
– Кто поручится, что опять не предаст?
– Столько мучились, столько бились, а из-за него, несчастного, чуть все не пропало!
– Сколько бы трупов сейчас коченело? Да мы и теперь под ударом.
– И верно, кто поручится, что он не предаст снова?
– Кто поручится?
Они говорили о нем так, словно его здесь не было. Гарабомбо встал. В руке его дрожал нож.
Глава третья
О том, что было с Гарабомбо, когда он вышел из тюрьмы
Аптекарь Ловатон посмотрел на мутную воду реки Чаупиуаранги, укутался в мягкий шарф и прошел по мосту. Туман еще ползал по крышам, покрывал колпаком Янакочу и Чипипату. На крутой улице Уальяга аптекарю повстречались три погонщика. Они сняли перед ним шляпы, а у фонтана, перед кофейней «Метис», он увидел человека и остановился в удивлении.
– Ты ли это, Гарабомбо?
Пришелец стоял тихо.
– Ты что, не узнал меня? Я Хуанчо Ловатон. Вспомни, сынок! Иди сюда!
Человек дрожал, на нем не было пончо.
– Добрый день, сеньор Ловатон.
Он попытался улыбнуться.
– Когда явился, сынок?
– Только вот являюсь, дон Хуан.
Он так исхудал, словно кто-то ободрал с него все мясо и оставил ему лишь кожу, глаза да прежние движенья.
– Я знал, что тебя выпустили. Кайетано сказал мне, выпустили тебя. Только это было давно. Что ж ты не шел?
– Хворал я, дон Хуан. В больнице лежал три месяца. – Он засмеялся. – Чуть не умер.
Ловатон поглядел на спящее селенье.
– Покормили тебя?
– Вчера что-то ел.
– Идем ко мне.
Гарабомбо колебался.
– Ты знаешь, что я теперь глава общины?
– Слыхал, дон Хуан.
– Давай, сынок, пошли. Пускай нас поменьше видят.
Туман копался в уличной грязи. Они поднялись проулком, обогнули пустынную площадь, вошли в аптеку с зеленой дверью и с вывеской «Не хворай!».
– Проходи, сынок, проходи.
Аптекарь провел его в заднюю комнату, а сам вышел во внутренний дворик, где беспокойно кудахтали куры. Гарабомбо глядел на стены, оклеенные газетами; в углу стояло знамя янауанкской общины, носившей имя святого Петра. Аптекарь Ловатон принес две миски дымящегося супа. Гарабомбо проглотил слюну.
– Кушай, дорогой.
Старик пододвинул плетеное кресло, сел к столу, подул на суп и шумно съел первую ложку.
– Еле тебя узнал, Гарабомбо! Ты прости, исхудал ты очень. Кушай, сынок, угощайся. Сколько ты отсидел?
– Тридцать месяцев, дон Хуан.
– А где?
– Сперва в участке, потом – в тюрьме Фронтон.
– А Бустильос?
– Вышли мы вместе, но я лег в лечебницу. Наверное, он в Чинче. Вам видней.
– Ничего я о нем не знаю.
Старик нахмурил брови и провел рукой по шишковатому лбу.
– Без тебя тут многое случилось, Гарабомбо. Знаешь ты, что умер дон Гастон Мальпартида?
– Слыхал, дон Хуан.
– Завещания он не оставил. Теперь Мальпартиды тягаются с Лопесами. Детей у него много, земли на них не хватает. Зять номер один хочет всех по миру пустить. Чинче наше еле дышит. Хозяева забрали почти все пастбища. Уже нельзя пасти. ни в Микске, ни в Нуньомиайоке. Нам осталось только ущелье Искайканча.