Шрифт:
Своей красотой Роза пользовалась мастерски. Поскольку любовные игры оставляли ее холодной, она всегда находила случай бросить взгляд в зеркало, оценить, какая улыбка, какое выражение, какая поза для нее наиболее выгодны. Она заметила, например, что при улыбке с закрытым ртом у нее напрягаются щеки и пропадают глаза, причем эта потеря не возмещается блеском зубов. Поэтому всякий раз, когда по ходу дела надлежало неопределенно улыбнуться, Роза опускала голову и прикрывала лицо рукой, — так глаза оставались в тени, а улыбке сообщался оттенок приятной меланхолии. Вот какая она была умная.
Роза заботливо ухаживала за собой. На ночь накладывала на щеки огуречный крем, руки мазала кольд-кремом, спала в перчатках, не носила корсетов с жесткими косточками, содержала свое тело в строжайшей чистоте. Утешительно было сознавать, что с помощью таких простых средств можно отомстить и роду мужскому, и Польше, и России, и себе самой. Не то чтобы Роза так думала — она отдавала себе отчет в мере и несоизмеримости человеческих дел. Она знала, что один человек не может заслонить собою весь мир, как не может он представлять собою мир или нацию, знала также и то, что месть плохое лекарство и задача, которой она задалась, смешна, потому что виновник всегда остается в тени, а карающий меч мстителя обращается против него самого. Роза знала это — ее холодные победы, ее издевательские романы не давали ей надежды на то, что судьба ее изменится к лучшему. Знала — но чувствовала она иначе. Для нее, вопреки всякому смыслу, один-единственный человек был всем миром и был всей нацией, а единственным чувством, которым дышало ее сердце, была эта нелепая месть. Вот такая Роза была глупая.
Всякий раз, когда Адам худел от страсти и не отрывал взгляда от ее бедер, Роза радовалась: так ему и надо, козлу проклятому, наверно, он не одной испортил жизнь так же, как Михал мне.
Всякий раз, когда Адам, получив письмо из Нового Мяста, выходил к ужину пришибленный и, сбрасывая со стола русские газеты, кричал маленькому сыну: «Как ты говоришь! Какая еще «мамочка»! Мамуся, а не мамочка!»— Роза радовалась: так тебе и надо, полячишка, вам, полякам, лишь бы всех дураками выставлять, человека в гроб вгонять изменой, теперь сам помучайся, и Польша твоя пусть пропадает, изменница!
Всякий раз, когда ей удавалось довести до отчаяния или унизить поклонника из русских — господина ли полковника, статского ли советникаили, на худой конец, несчастного, одурелого от любви прапорщика,Роза, глядя, как тот бледнеет и заикается, точно спасения души ожидая доброго слова, с радостью отталкивала его: пошел вон, москаль! Помучайся за свою сестрицу-курсистку, кошку бесстыдную, москвичку, подлыми способами погубившую Михала.
И сколько раз, вернувшись из города, Роза запиралась у себя в комнате, падала на колени, прижималась головой к ребру кровати и, задыхаясь от рыданий, колотила кулаком по полу, а Казик, сынок, слабенькой ручкой стучал в дверь, и она затыкала рот шалью, чтобы приглушить крик, — сколько раз, когда поднималась на ноги, окоченевшая, с остановившимся взглядом, она злорадно твердила себе: поделом тебе, Розочка; так тебе и надо, для чего было предаваться душой и телом этому бледному франту? Теперь терпи, терпи да сжимай зубы…
Когда дети подросли, Роза уже не так свирепо преследовала людей своей красотой, однако заботилась о ней с неизменным вниманием. С годами она все более придирчиво приглядывалась и прислушивалась к тому, как люди смотрят на нее, каким тоном, в каких словах выражают свое восхищение. Признаки постарения, если она их замечала, пугали ее в первую минуту чуть не до обморока. Желтое пятно на шее, слишком сухая кожа на подбородке были для нее зловещим предзнаменованием, она смотрела на себя в зеркало расширенными от страха глазами. Нет, не смерти боялась Роза, ее пугали необратимые изменения. Потому что, когда это наконец придет или, правильнее, — вернется, ей уже нельзя будет этого принять. Оно станет перед ней и совсем ее не узнает, потому что Роза уже не будет Розой.
Непрестанное — вопреки всему — ожидание возврата этого было у Розы таким же естественным и незаметным, как кровообращение. Она даже не понимала, почему смертельно пугается при виде какой-нибудь морщинки или другого следа увядания. Не понимала она и того, почему ей помогал справляться со страхом и отчаянием и примирял с жизнью взгляд на diese wundersch"one Nase, на и вправду классический нос, который не поддавался действию времени. Почему, когда она стала уже сдавать, когда, окончательно подавленная, отчаялась сохранить свой гладкий лоб, свежий цвет лица, живой блеск глаз, — безупречная линия носа продолжала оставаться предметом ее внимания, гордости и надежды. И вот наконец, два месяца назад, в Кенигсберге…
Месяц тому назад ее дочь Марта сказала:
«Ты выглядишь как зимняя сказка, как Петронелла в свои лучшие часы». И Роза вдруг ужасно испугалась. Неужели? Неужели в Кенигсберге ее обманули? Посмеялись над ней? И жизнь, обещанная почти на пороге смерти, — неужели это лишь плод ее воображения? В магазине дочь смотрела на нее с восхищением, однако она не сказала ни одного из тех слов, какие говорят живой, настоящей женщине.
«Измена, снова измена…» — всколыхнулись, зашумели в Розе предчувствия, прозрения, ранящий свет. Может быть, она не поняла в Кенигсберге? Может быть, это было не то? Может, это она сама, обезумев от ожидания и несправедливости, вдохнула жизнь в равнодушные слова, разожгла в себе тот великолепный фейерверк? И все-таки нет, не могла она так безумно ошибиться. Если глаза Герхардта, руки Герхардта были глазами и руками призрака — для чего же Розе было пробуждаться? Жестоко и бессмысленно.
Она не уступила дочери, купила себе красный жакет и слишком светлое пальто. Свершилось — Роза простилась с черным цветом. Не со своим достоинством, как это понимала Марта: черный цвет в нарядах Розы означал ожидание.
2
Радио играет «Close your eyes». Роза, взбешенная уходом дочери, не дождавшейся ее визита, раздраженная тем, что здесь, в доме зятя, не оказали уважения ампирному столику, измученная гневом, услышала песню, и ей захотелось забыть, какой сегодня день и в какое она попала положение.