Шрифт:
Пожалуй, лучше всего его разочарование эпохой «позднего реабилитанса» передает стихотворение 1961 года, никогда не входившее в сборники:
Я думал, что будут о нас писать Кантаты, плакаты, тома, Что шапки будут в воздух бросать И улицы сойдут с ума. Когда мы вернемся в город — мы, Сломавшие цепи зимы и сумы, Что выстояли среди тьмы. Но город другое думал о нас, Скороговоркой он встретил нас.В его поздних воспоминаниях о Якове Гродзенском (отсидевшем больше десяти лет в воркутинских лагерях) есть поразительные строки на тот же счет — горькие, негодующие, ярко выдающие в нем гражданина с твердым представлением о своих правах и потому особенно остро чувствующего унижение: «Государство оставило всех нас просто в безвыходном положении… Одним из самых больших оскорблений был не тюремный срок, не многолетний лагерь, самым худшим оскорблением была необходимость добиваться формальной реабилитации индивидуальным порядком. Если государство признает, что в отношении меня была допущена несправедливость — что и удостоверила справка о реабилитации, данная после полуторагодичной проверки, — то дороги все должны быть открыты, и государство должно выполнять любые мои желания, любые мои просьбы — по самому простому заявлению.
Оказалось, все вовсе не так. При каждой попытке принять участие в общественной жизни (Шаламов имеет в виду возможность печататься. — В. Е.) воздвигались новые преграды — теми же самыми людьми, которые всю жизнь меня мучили и держали в лагерях.
Это было и в больнице Боткинской. Если я инвалид, то пусть государство платит за мою инвалидность. Но для этого признания потребовались колоссальные усилия — форс-мажор психологической атаки. Но и с этого случая я получал копейки, на которые жить было нельзя.
Вот тут-то мы и обсудили с Гродзенским эту проблему в ее чистом виде.
Гродзенский сказал:
— Я буду ходить. Я соберу все справки. Оформим не инвалидность, а десятилетний стаж горняцкий — есть такой приказ. Я сам по нему получаю пенсию. И мне тоже хлопотали другие. Я не ходил сам для себя, а для другого я могу пойти. Тебе надо только согласиться». Я.Д. Гродзенский действительно помог «выбить» Шаламову так называемую горняцкую пенсию (по 1-му списку тяжелых и вредных работ) в 72 рубля 60 копеек, которую Шаламов начал получать с 1965 года. Но это потребовало огромных усилий и от самого Шаламова — все многочисленные запросы в Магадан и в другие инстанции писал он сам. Уже первый ответ из Магадана в июле 1964 года: «Сведения о характере работы, выполнявшейся в местах заключения, не сохранились» — поверг его в шок. Именно на основании этого ответа (он хранится в архиве писателя) Шаламов сделал важнейший и печальнейший для себя вывод, что «документы нашего прошлого уничтожены». Это представление, заметим сразу, послужило Шаламову мощнейшим стимулом для продолжения работы над «Колымскими рассказами», а также над «Воспоминаниями о Колыме». На самом деле документы были уничтожены лишь частично, но власти предпочитали об этом умалчивать [53] .
53
Магаданский архив бывшего НКВД в основной его части сохранился до наших дней. В нем хранится около пятисот тысяч дел, стеллажи с папками занимают несколько километров (3211 погонных метров), и только для просмотра алфавитной картотеки, тратя на карточку по секунде, понадобится четыре месяца (см.: Доднесь тяготеет: В 2 т. Т. 2. Колыма: Сборник /Сост. С.С. Виленский. М., 2004. С. 13).
В итоге оказалось, что для подтверждения «горняцкого» стажа работы на приисках «Партизан» и «Джелгала», на шахтах Аркагалы можно обойтись справкой о реабилитации и свидетельскими показаниями очевидцев. Такие показания Шаламов получил от Ф.Е. Лоскутова, А.М. Пантюхова, Г.А. Воронской и Н.Ф. Цапкова. Результатом стал ответ заместителя начальника ГУМЗ МООП (Главного управления мест заключения Министерства охраны общественного порядка) РСФСР Сорокина: «Согласно Вашей просьбе высылается справка, подтверждающая Вашу работу в местах заключения с 1937 по 1947 г. на подземных работах в шахтах Горнопромышленного управления "Дальстроя"». Самой справки в архиве Шаламова нет — она, очевидно, была передана в собес, но ответ Сорокина он хранил чрезвычайно бережно, обернув в целлофан. Это была, как он потом понял, одна из последних «ласточек» хрущевской оттепели.
Шаламов очень гордился получением «горняцкой» пенсии — и ее названием, наконец-то подтвердившим его работу забойщиком, тачечником, откатчиком и т. д., и размером, который позволял жить более или менее сносно. Гродзенский, живший в Рязани, по приезде в Москву всегда навещал Шаламова в его комнате-«пенале» на Хорошевском шоссе. Сюда в начале 1960-х годов приходили и другие знакомые, в том числе Солженицын. Жизнь немного стабилизировалась, и Шаламов даже стал активным футбольным болельщиком. По воспоминаниям сына Я.Д. Гродзенского Сергея, иногда Шаламов вместе с его отцом ездил на расположенный ближе всего стадион «Динамо», но болели они оба за «Спартак». Причина этого очевидна — «Спартак» не принадлежал к военизированным ведомствам, считался профсоюзной командой, играл в открытый импровизационный футбол, и это не могло не импонировать Шаламову (как, впрочем, и многим другим болельщикам из московской интеллигенции).
Но таких моментов маленькой эйфории и самозабвения было немного. Во-первых, Шаламова жестоко преследовали приступы болезни: головокружения, падения от внезапной потери координации. Во-вторых, он давно потерял сон и не мог обходиться без ежедневного приема на ночь нембутала. Это был один из первых барбитуратов-снотворных, которые отпускались только по рецепту, и все письма писателя к знакомым врачам сопровождались просьбами достать нембутал. Между прочим, Шаламов опровергал распространенные тогда—и всегда — советы о вреде постоянного приема снотворного ввиду возможности развития гепатита, психологической (наркотической) зависимости и т. д. В 1972 году он записал в дневнике: «За эти восемнадцать лет я написал немало, и так как никаких лекарств, кроме нембутала, не принимал и не принимаю, то все отношу за его благодетельный счет». Даже самые ярые апологеты вреда любого рода лекарственной зависимости должны, наверное, признать, что случай Шаламова — исключителен, что с его нервной системой иного средства для поддержания жизненного тонуса и плодотворной творческой деятельности, возможно, не существовало…
Позднее Шаламов вспоминал и о другом факторе, мешавшем ему работать, — об «аде шпионства в нижней квартире». Он имел в виду квартиру О.С. Неклюдовой, после развода с которой переселился в квартиру 3 на втором этаже того же дома. Разумеется, «шпионство» исходило не от близких, а от соседей и постоянно заглядывавших сюда непрошеных гостей в штатском. Это — особая тема, требующая отступления.
Как стало известно по открытым в 2000 году материалам архива ФСБ, Шаламов в 1956 году, еще до реабилитации, попал под наблюдение органов госбезопасности. Причем наблюдение велось двумя местными структурами КГБ, расположенными очень далеко друг от друга — Калининской и Магаданской областей. Как можно предполагать, поначалу слежка за ним велась на предмет обнаружения нелояльности в связи с поданным им заявлением о реабилитации (в случае «антисоветских высказываний» процесс реабилитации мог быть остановлен). Но основной причиной слежки являлось то, что Шаламов — «в прошлом активный троцкист» (так подчеркивалось в первых строках заявлений одного из осведомителей, зашифрованного инициалом «И») [54] . Как ни странно, при Хрущеве и позже «троцкизм» оставался таким же идеологическим жупелом, как и при Сталине: даже в 1968 году Политиздат выпустил брошюру под характерным, чисто сталинистским названием «Троцкизм — враг ленинизма».
54
См.: Шаламов В. Новая книга: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. М., 2004. С. 945—1061.
Шаламов, несомненно, догадывался, что его прошлое тянет за собой шлейф подозрений, но он давно уже научился быть проницательным в отношении любого рода «стукачей». Поэтому ни одно из донесений осведомителей как Калининского, так и Магаданского управлений КГБ (которые, кроме прочего, занимались перлюстрацией переписки Шаламова и Добровольского) ничего предосудительного не содержало. (Критические суждения о современной советской литературе и похвалы в адрес М. Цветаевой, Н. Клюева и других опальных поэтов после 1956 года криминалом уже не считались.) Но дело не только в осторожности Шаламова при встречах с незнакомыми людьми, каковыми для него были некто «И» и другие. Дело в том, что он был всегда абсолютно искренен в любого рода беседах как на литературные, так и на политические темы — никакого подобия «двойной игры», свойственной, скажем, А. Солженицыну (об этом в следующей главе), у него никогда не наблюдалось. Поэтому такие строки донесений, как: «Вдобавок ко всему, — говорит Шаламов, — каким-то естественным подпором в вожди современной литературы проникли люди творчески бесталанные: Сурков, Долматовский, Симонов, Васильев, Смирнов и т. д. Однако государство существует, и не уважать его, не считаться с ним, противопоставлять себя ему нельзя, а с мелюзгой, мешающей развитию русской литературы, надо бороться», — вполне адекватно передают настроения Шаламова. У него не было — ни тогда, ни позже — никаких антисоветских, антигосударственных настроений, и он желал лишь, чтобы поскорее ушла в небытие вся сталинская система.