Шрифт:
Но Шаламова печальная история о кресте, разрубленном отцом, привлекла совершенно другим. Он, как художник, сразу увидел в ней мощный трагический образ своей эпохи — образ крушения христианской веры и ее символов перед лицом грубого наступательного материализма жизни, образ хрупкости человека и человеческой культуры вообще. Надо полагать, что уже тогда эта история попала — причем на первый план — в список копившихся им сюжетов и, как зарубка памяти, пронесенная через десятилетия испытаний, воплотилась затем в потрясающей новелле «Крест» «Колымских рассказов», дополняя их крайне важными историческими и философскими смыслами. Тогда же поразила его и рассказанная матерью история о долларах, поступивших в ответ на ее письмо на Кадьяк — это были 83 доллара, собранные среди алеутов последним оставшимся православным монахом Иосифом (Герасимом) Шмальцем. Этот случай помог ему осознать цену спасительной человеческой солидарности, преодолевающей время и континенты…
В архиве Шаламова сохранился рисунок деревянного креста, поставленного на могиле отца. Рисунок сделан им самим — видимо, с целью запечатлеть последнюю память о родителе. К сожалению, Варлам упустил другое — как-то обозначить топографически местонахождение могилы. В результате оно до сих пор не установлено. Известно лишь кладбище, где были похоронены отец и мать — Введенское, — с храмом при нем, принадлежавшим в 1920—1930-е годы обновленческой церкви. (В 2007 году, к столетию писателя, на Введенском кладбище Вологды у подножия разрушенного храма был установлен поклонный крест в память его родителей.)
Русский язык богат, и многозначность слова «крест» велика. «После смерти матери крест был поставлен на городе» — в этих словах Шаламова особый смысл. Его решимость не приезжать больше в Вологду понять можно: ни одной родной и близкой души здесь уже не осталось. Но «крест» тогда, в декабре 1934 года, ему приходилось ставить и на многом другом — прежде всего на надеждах на более или менее спокойную жизнь, на уверенность в своем завтрашнем дне и в завтрашнем дне всего общества. Ведь после загадочного и зловещего убийства Кирова в стране взвилась волна открытого, постоянно нагнетавшегося террора против всех «остатков контрреволюции», к которым причислялись и «троцкисты», и любые другие оппозиционеры — прошлые и настоящие.
Год 1935-й Шаламов и семья Гудзь прожили еще относительно спокойно, хотя тревога нарастала. Дед, глава семьи, выписывал, как положено старому большевику, две главные газеты страны — «Правду» и «Известия» (возглавлявшиеся тогда опальным Н.И. Бухариным), и Шаламову, вероятно, приходилось наблюдать, как Игнатий Корнильевич не только восхищается успехами шахтеров Донбасса и Кузбасса, но и недоуменно мотает головой по поводу «зиновьевского центра», вдруг обнаруженного в Ленинграде, а особенно по поводу ликвидации Всесоюзного общества старых большевиков и Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Ликвидация общества политкаторжан как «пристанища эсеров и меньшевиков» стала и для Шаламова большим шоком, потому что он еще в 1920-х годах бывал на его открытых заседаниях, где видел легендарную Веру Фигнер и других героев, сидевших в Шлиссельбургской и Петропавловской крепостях и прошедших каторги Сибири — они были для него тоже «живыми Буддами». Те, кто своей многолетней жертвенностью готовил свержение царского режима во имя нового, гуманистического строя, являлись для него гораздо более важными исторически, а главное — морально — фигурами, нежели мелькавшие на первых страницах той же «Правды» члены политбюро ВКП(б). Но с 1935 года об этих героях, как и о всех народниках и народовольцах, надлежало забыть: Сталин, ставший после убийства Кирова видеть в каждом инакомыслящем потенциального заговорщика против его власти, заявил: «Если мы на народовольцах будем воспитывать нашу молодежь, мы воспитаем террористов».
Сталин хорошо помнил историю царского времени, знал и тогдашние методы борьбы с «крамолой» — в первую очередь слежку и донос. Если при последних российских императорах доносить о «подозрительных элементах» было вменено в обязанность каждому дворнику, то при Сталине такой обязанностью был обременен каждый гражданин. Еще в конце 1920-х годов была введена суровая уголовная ответственность за недонесение о «готовящемся или совершенном контрреволюционном преступлении», что послужило становлению системы тотального доносительства. Напомним, что Шаламов в Вишерском лагере нашел среди своих сослуживцев только одного порядочного человека, не завербованного в сексоты. О масштабах этого явления в Москве он мог только догадываться, но то, что доносительство стало уже к 1936 году всеобщей (партийной, служебной и, более того, — семейной) обязанностью, он вскоре почувствовал и на близких, и на себе.
Весной 1936 года вернулся из заграничной командировки Борис Игнатьевич Гудзь. В Токио он два года работал третьим секретарем советского посольства как Борис Гинце (по фамилии матери), но об этом дома никто не знал — разумеется, и Шаламов. Многие, очень многие подробности большой чекистской биографии шурина были бы чрезвычайно интересны писателю — и то, что тот участвовал в знаменитых операциях «Трест» и «Синдикат-2» (последняя связана с Б. Савинковым), и то, что он был едва ли не свидетелем самоубийства Савинкова на Лубянке в 1925 году (очевидцем того, как он выбросился из окна, был его друг Г. Сыроежкин). Разумеется, чекистам не все можно рассказывать своим родственникам, но при доверии — кое-что давнее можно. Однако никакого доверия к «поповичу», да к тому же «троцкисту», у Бориса Гудзя не было, и он это открыто демонстрировал. А служебные обязанности, которым он рьяно следовал, заставляли его проявлять «бдительность» прежде всего в своей семье.
В июле 1936 года была неожиданно уволена с работы старшая сестра Галины Александра (дома ее все называли Асей). Причины этого стали известны при ее аресте в декабре того же года, «…в ее дневнике нашли имена "врагов народа", на которых она не донесла, а это считалось тяжким преступлением» — так вспоминал о происшедшем ее брат Б.И. Гудзь [25] . Кто и как нашел личный дневник Аси, наверняка не должный храниться на работе в редакции журнала, — большая загадка. Но фактом стало ее недонесение, которое затем выросло в большое дело о ее «контрреволюционной деятельности» со сроком наказания в восемь лет. Ася была помещена в Бутырскую тюрьму, затем в Ярославскую, а в июне 1939 года с большим этапом отправлена на Колыму. В том же году, не выдержав свалившихся на них тяжких испытаний, скончались старики-родители Игнатий Корнильевич Гудзь и Антонина Эдуардовна Гинце.
25
Этот факт — из книги М. Ильинского «Нарком Ягода» (М., 2002), основанной во многом на устных рассказах Б.И. Гудзя, знавшего Ягоду и отмечавшего в 2002 году свое столетие — в полном здравии и уме. Феномену этой личности как старожила и ветерана-чекиста было посвящено в начале 2000-х годов множество публикаций в прессе. Ряд подробностей о его судьбе и судьбе его старшей сестры приведен в неопубликованных главах книги магаданского писателя и следователя А.М. Бирюкова (см.:index.php?action=call_page&page=product&prod uct_id=343). Однако ореол «рыцаря» разведки и безупречно честного человека, созданный прессой вокруг этой персоны, нуждается в серьезных коррекциях, о чем и говорит роль Б.И. Гудзя в судьбе Шаламова.
Еще до ареста Аси у Варлама был доверительный разговор с ней. Он был посвящен чрезвычайно важной проблеме, касавшейся непосредственно его. Дело 1929 года все-таки аукнулось. По настоянию родственников, а конкретно — Бориса Игнатьевича Гудзя, в 1936 году начавшего работать в еще более важном ведомстве, Разведуправлении Генштаба (внешней разведке) РККА, — Шаламов вынужден был написать заявление в НКВД с официальным отречением от троцкизма. Родственники, и в первую очередь шурин с ромбами полкового комиссара, считали, что только это спасет всю семью от серьезных неприятностей. Другими словами, его «сдавали» — отдавали на заклание, как жертву, как ягненка. И сам он это хорошо понимал, затаив глубокую обиду на шурина.