Шрифт:
Однажды утром я проснулся и не узнал комнаты, где лежал. Решил было, что заночевал у друзей или в гостинице. Кровать стояла возле открытого окна, значит, я в городе у Янне. В комнате было тихо и прохладно. Я не слышал чужого дыхания и не чувствовал тепла чужого тела — я лежал в кровати один. Значит, я все-таки дома в Дреггене. Неужели я все же перетащил кровать в гостиную, придвинул ее к двери на веранду, чтобы смотреть не на палисадник, а на горы и море? Нет, ничего я никуда не двигал, не успел, я переехал, пришлось подхватиться и уезжать. И теперь я в доме на Аскэй. Скоро проснутся девочки — сначала младшая, потом старшая, а затем их мать, они всегда просыпаются в таком порядке. Что-то их не слышно пока, вообще-то уже пора бы матери проснуться. И я не сразу вспомнил, что она заболела и умерла, что Харриет съехала и теперь со мной здесь живет лишь Амалия. Где она? Я ничего не слышал, она что — тоже уехала? И сколько ей сейчас лет? Может, моя жизнь вообще закончилась? Из окна высоко надо мной падали лучи света, я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой; сколько же я так пролежал? Вспомнил: когда я уснул, ей было пятнадцать и она собиралась на вечеринку. Она накрасилась, почти совсем взрослая девушка. Дожидаясь ее, я прилег в гостиной, хотел услышать, как она, вернувшись поздно ночью, захлопнет дверь. Она еще ребенок. И я несколько секунд не узнавал комнаты, где лежал. Я умудрился потерять и имя, и возраст.
Первая моя фамилия была Ольсен. Алфред Юхан Ольсен был низенький крепыш с приветливым лицом, говорили люди, с темным и открытым, говорила моя бабушка Элли, добавляя, что у него были сильные руки. Познакомились они на горе Левстаккен, в летнем домике дедушкиных друзей по работе. Он работал на верфи в Солхеймсвикене и фамилию Ольсен взял, когда переехал в Берген. Он был младшим из восьми детей семейства Фьосангер, получившего фамилию по названию недалекого от города хутора, вид на который сейчас открывался из домика, где они играли в карты и курили трубки. Парни довольно быстро заприметили двух молоденьких девушек, будто случайно каждый вечер проходивших под ручку мимо домика. Однажды ребята набрались смелости и окликнули девушек, зазывая в дом. Маргит и Элли оказались сестрами Элис, девятнадцати и семнадцати лет. Младшая была красивее. Остановившись в дверях, она помедлила, не решаясь войти. Маргит уже уселась на стул и принялась рассказывать. Живут они с отцом, а мать умерла, когда они были маленькие. А теперь он начал встречаться с одной женщиной по имени Тея, она всего-то года на два старше Маргит, сказала мне Элли Элис.
Однажды вечером Тея пришла и постучала в дверь. «Эспедал дома?» — спросила она. «Он отдыхает», — ответила Элли. Она сразу поняла, что девушка беременна. Элли подошла к отцу, он дремал на диване в гостиной после долгого тяжелого дня, он работал на железной дороге. Элли принялась неохотно будить его, и он недовольно приоткрыл один глаз. «Там какая-то девушка пришла, — сказала Элли, — хочет поговорить с Эспедалом». «Черт, — ругнулся отец и повторил, — черт, черт». Моя бабушка рассказывала историю, словно сдирая старую болячку, которая от этого вновь начинала кровить. Нервно расчесывая правую руку, она повторяла историю вновь и вновь. «Черт, сказал отец», — говорила она. Тея поселилась в их доме и ясно дала понять, что старшие дочери должны съехать. Потом к Тее в гости приехала ее мать, и, лежа в спальне, девушки слышали их голоса. «Как тебя угораздило? — спрашивала мать. — Пожилой мужчина и две взрослые дочери в придачу! О чем ты думала? Бедная моя Тея. Глупышка моя». — «Я их выгоню», — сказала Тея. Девушки слышали это. Маргит вскочила, выбежала в гостиную и ударила Тею по лицу. Со всей силы дала ей пощечину. Девушки подрались. Одного возраста, одинакового происхождения, они осыпали друг дружку ударами и таскали за волосы. Они плевались. Царапались и пинались. В слезах Маргит вернулась в спальню, улеглась рядом с сестрой и обняла ее. А спустя несколько недель Маргит пришлось съехать. Однажды вечером, вернувшись с обычной прогулки мимо лесного домика, Элли Элис обнаружила, что дверь в дом заперта. Отца в тот вечер дома не было, и девушка улеглась спать прямо на лестнице под дверью. Вернувшись домой, Эйвинд Эспедал увидел, что его дочь спит на пороге дома. Того дома, где умерла его жена, откуда в отчаянье и гневе сбежала старшая дочь и под дверью которого, свернувшись под плащом, спала сейчас его любимая младшая дочка. На этом месте рассказа мне пришлось встать из-за стола в кухне маленькой квартирки на четвертом этаже дома по улице Микаэля Крона, где моя бабушка прожила всю свою взрослую жизнь в двух небольших комнатках, одна из которых служила спальней для семьи из трех человек, а во второй был камин и стоял обеденный стол. Простая мебель, скромная обстановка, никаких излишеств. Кухня с холодной водой, горячая вода и ванна были только в подвале, а воду для мытья и готовки бабушка по-прежнему должна была греть на плите. Мы сидели завтракали. Каждую пятницу я спускался от улицы Бьёрнсона к площади Дании, пересекал перекресток, спускался в подземный переход и сворачивал налево к Сульхеймсвикену и улице Микаэля Крона. Я проходил мимо закрытых верфей и многоквартирных домов, карабкавшихся на гору и отбрасывавших тень на дорогу, которая вела к району Лаксевог. А потом я шагал по тротуару к мосту через Пуддефьорд. Каждую пятницу я завтракал у бабушки, Элли Элис Эспедал. Она накрывала стол клеенкой и доставала две большие праздничные тарелки, тоненькие кофейные чашки — русские, раскрашенные вручную в Санкт-Петербурге, и английские ножи для масла из шеффилдской стали. Сама бабушка никогда не бывала за границей, вся ее жизнь прошла по маршрутам работа — дом, муж — дети, дом — семья, кухня — спальня. Эта территория принадлежала ей, здесь было ее настоящее место, на кухне, за столом возле окна с видом на гавань, на море, так что выше обреза подоконника шли баржи. Мы завтракали и курили сигареты. Я любил ее, любил ее по-прежнему. Она была красива: морщинистое лицо с резкими правильными чертами, голубыми глазами и пухлым ртом, будто сшитым морщинками с лицом в вызывающую тревогу своей красотой целостность, роковое лицо. Его обрамлял буйный венок седых кудряшек, завитки которых расползались по лбу, падали на глаза и попадали в рот, когда она разговаривала. Рассказывая, она резко меняла тему, так что уловить ее мысль было непросто, слова лились потоком, она перескакивала из одного времени в другое, для нее не существовало прошлого и настоящего, все ее истории сплавлялись воедино здесь и сейчас, на кухне дома по улице Микаэля Крона. Все, о чем она рассказывала, происходило сегодня здесь, меня она называла то Эйвиндом, то Алфредом и вдруг понимала, что я ни тот ни другой и что уже много лет прошло с той ночи, когда она заснула на пороге дома, возле запертой двери. Тогда она резко умолкала и удивленно смотрела на меня, будто не узнавая. Кто я такой? Куда она попала? Что это за дом, и сколько ей лет? Всего секунду назад ей было семнадцать, а сейчас уже семьдесят восемь. Постепенно до нее это доходило, она медленно узнавала собственную квартиру, кухню, а потом с отчаянием во взгляде смотрела на того, кто сидел за столом рядом с ней. «Я тебя так люблю», — говорила она. И чтобы скрыть закипающие слезы, мне приходилось вскакивать из-за стола и выбегать в тесный коридорчик. Перед глазами у меня была спящая на крыльце молоденькая девушка. Сам не знаю, почему я так трепетно реагировал на этот рассказ: дочерей у меня тогда не было и я не представлял, что могу оказаться в той же ситуации, что и прадедушка.
Элли Элис Эспедал вышла замуж за Алфреда Юхана Ольсена. Ей было девятнадцать лет, она была в положении, поселились молодые в квартире на Микаэля Крона. Сына она назвала в честь отца Эйвиндом в надежде вложить в это имя всю свою любовь. Эйвинд. Эйвинд. Нет, не было в этом имени никаких винтов и кораблей, никаких штормов и бурь, а были лишь любовь и тишина, как ей хотелось. Тихое имя, надежное и спокойное. Бывало, она выкрикивала это имя во весь голос.
Первым именем была любовь. А вторым была нужда, замужество, работа. Второе имя было жестким. Работал Алфред Юхан Ольсен с утра и до ночи, долгие бесконечные дни, тяжелые смены, дневные, ночные, восемь часов в день, выходной только в воскресенье, одна неделя отпуска летом. Переработки, маленькая зарплата, пахота, постоянная нехватка денег; работа поглотила его, для бабушки он перестал существовать. Работяга.
Когда он не работал, то скучал по работе.
Приходя домой, он ложился спать. Вставал он рано и ложился тоже рано. Он спал в столовой, а она укладывалась рядом с ребенком в супружеской постели, мужу мешать она не могла, не смела. А он не хотел мешать им — матери и ребенку. По утрам, когда он просыпался, полшестого, они еще спали, и он тихо шел на кухню, натягивал рабочую одежду, спускался в подвал и приносил оттуда уголь. Он разгребал золу в печи и, вдыхая жизнь в угли, разжигал огонь. Слабое синеватое пламя. На улице, засыпая крыши, шел снег, на окнах изморозь. В тесной квартирке было холодно и влажно. Он закуривал. Выдыхал дым в кухонную форточку. Кипятил воду для кофе и завтракал, сидя за столом, вглядываясь в морозную темноту за окном и дожидаясь, когда зажгутся фонари. Он любил эти утренние минуты одиночества. Я надеюсь, что любил. И минуты, и само одиночество. А потом фонари зажигались. Он поднимался и шел к двери, спускался по ступенькам, тихо, привычно, будто тишина была частью его, частью его неприсутствия, и переходил улицу.
Он слышал бой часов, напоминавших, что ворота запираются и работа начинается. Он вливался в эти ворота вместе с общим потоком. Шесть часов двадцать семь минут утра, всегда одно и то же время, а в цех он приходил в половине седьмого утра, ни минутой раньше, ни минутой позже. Это была скорее не столько аккуратность, сколько жест — он хотел показать, что не собирается перерабатывать, работает не больше чем нужно, но и не меньше. В половине седьмого утра вставал к станку. Чинил и собирал судовые двигатели. Сваривал, привинчивал, точил, забивал и опиливал, грубая работа и работа тонкая, грубые руки с тонкими пальцами. Рабочие руки.
Он умудрялся не бывать дома, даже находясь там.
Дома он вел себя отстраненно, казался усталым, неприкаянным. Выходные — бесконечно тянущиеся воскресенья — он не любил. На что вообще они нужны? Чем заняться? В тесной холодной квартирке. Бабушке хотелось прогуляться. Навестить отца. Она взяла с собой ребенка, а дедушка помог спустить по лестнице коляску и помахал им вслед. Он стоял и смотрел ей в спину, а фигурка бабушки становилась все меньше и меньше. И лишь когда она совсем скрылась из виду, когда он перестал видеть ее спину, он начал по ней скучать.
Бабушка шла к дому на Индалсвейене. Она быстро дошла до площади Дании, спустилась на улицу Бьёрнсона, свернула в хорошо знакомый проулок, на свою старую дорогу к дому.
Желтый дом. Крыльцо. Дверь и окна: шторы новые, и свет от окон тоже новый, незнакомый, вчуже светятся окна на втором этаже, обращенные в сад, на яблоню и кусты ягод, на белые вьющиеся розы, рододендроны и тонкие рябины, они оберегали и ее, и дом. Они росли вдоль дорожки возле дома, деревья-защитники, они не смогли прийти ей на помощь. Рябиновые деревья, красные от ягод, черные от птиц; она стала одной из тех, кто проходит мимо. Кто лишь заходит в гости. Бабушка постучалась. Открыла Тея. Она нехотя впустила их в дом. «Эспедал спит», — сказала она и провела их на кухню. Две женщины, две матери уселись за кухонный стол. Тея ничего не говорила и ничем не угощала. Ей хотелось, чтобы та, другая, побыстрее ушла. «Будь так любезна, разбуди отца, — сказала Элли, — я хочу показать ему мальчика». Тея не шевельнулась. «Тогда я сама пойду разбужу его!» — заявила Элли. «Только попробуй! — ответила Тея. — Они с Арнфинном, моим сыночком, спят. Поэтому лучше, если вы сразу уйдете». Элли Элис вскочила, выбежала из кухни, прошмыгнула в гостиную, а оттуда рванулась к двери в спальню, к запертой двери. Тея бежала следом, схватила Элли за пальто и стала оттаскивать от двери. Бабушка колотила кулаками в дверь, а Тея стащила с нее пальто, а потом вцепилась ей в волосы. Она тянула изо всех сил, выдирая бабушкины волосы клочьями. «Эйвинд! — кричала Элли, до которой из кухни доносился плач сына. — Эйвинд! Эйвинд!»