Шрифт:
Несмотря на внутреннее несогласие с Достоевским, изобразившим священника-атеиста, Гончаров, из уважения к литературному авторитету Достоевского, тем не менее 13 февраля рекомендует очерк «Маленькие картинки» к опубликованию в «Складчине». Однако он не оставляет попыток убедить самого Достоевского внести правку в очерк. 14 февраля он пишет Достоевскому письмо, в котором блестяще развивает свою мысль о том, что такое литературный тип: «Вы говорите, что тип этот, может быть, и существовал, да мы его не замечали. А если мы, скажу на это, то есть все, не замечали, то он и не тип. Тип, я разумею, с той поры и становится типом, когда он повторился много раз или много раз был замечен, пригляделся и стал всем знаком. В этом смысле можно про него сказать то же самое, что про звук. Звук тогда только становится звуком, когда звучит кому-нибудь, то есть когда есть ухо, которое его слышит, а дотоле оно есть только сотрясение или колебание воздуха… Под типами я разумею нечто очень коренное — долго и надолго устанавливающееся и образующее иногда ряд поколений. Например, Островский изобразил все типы купцов-самодуров и вообще самодурских старых людей, чиновников, иногда бар, барынь — и также типы молодых кутил. Но и эти молодые типы уже не молоды, они давно наплодились в русской жизни — и Островский взял их, а других, новейших, которые уже народились, не пишет потому именно, мне кажется, что они еще не типы, а молодые месяцы — из которых неизвестно, что будет, во что они преобразятся и в каких чертах застынут на более или менее продолжительное время, чтобы художник мог относиться к ним как к определенным и ясным, следовательно, и доступным творчеству образам».
О проблеме типизации Гончаров также подробно рассуждает в своих статьях 1870-х годов: «Лучше поздно, чем никогда» (1879), «Мильон терзаний» (1872), «Опять «Гамлет» на русской сцене» (1875), «Материалы, заготовляемые для критической статьи об Островском» (1873). Если Достоевский акцентирует характерное, идейно существенное, то Гончаров — установившееся, распространённое, а потому и характерное. В статье «Намерения, задачи и идеи романа «Обрыв»» (1876) Гончаров пишет: «Искусство серьезное и строгое не может изображать хаоса, разложения… Истинное произведение искусства может изображать только устоявшуюся жизнь в каком-нибудь образе, в физиономии, чтобы и самые люди повторились в многочисленных типах под влиянием тех или других начал, порядков, воспитания, чтобы явился какой-нибудь постоянный и определенный образ формы жизни и чтобы люди этой формы явились в множестве видов или экземпляров… Старые люди, как старые порядки, отживают свой срок, новые пути еще не установились… Искусству не над чем остановиться пока». В своём понимании типа романист тяготел к широчайшим обобщениям, к так называемым «вечным типам»: «Кому какое дело было бы, например, до полоумных Лира и дон Кихота, если б это были портреты чудаков, а не типы, то есть зеркала, отражающие в себе бесчисленные подобия — в старом новом и будущем человеческом обществе?»
Если Достоевский еще в молодости сумел оценить «замечательный талант» Гончарова и внимательнейшим образом прочитывал всё, что выходило из-под пера автора «Обломова», то Гончаров мало интересовался творчеством Достоевского. В «Необыкновенной истории» он пишет: «Я давно перестал читать русские романы и повести: выучив наизусть Пушкина, Лермонтова, Гоголя, конечно, я не мог удовлетвориться вполне даже Тургеневым, Достоевским, потом Писемским, таланты которых были ниже первых трех образцов. Только юмор и объективность Островского, приближавшие его к Гоголю, удовлетворяли меня в значительной степени. Из Достоевского я прочел «Бедных людей», где было десяток живых страниц, и потом, когда он написал какого-то Голяткина да Прохарчина, — я перестал читать его и только прочел превосходное и лучшее его сочинение «Мертвый дом», а затем доселе ничего не читал, ни «Преступлений и наказаний», которые, говорят, очень хороши, и ничего дальше». [334] Любопытно, что лучшим произведением Тургенева Гончаров считал очерковые «Записки охотника», а лучшим произведением Достоевского тоже «Записки». Несомненно, автор романной трилогии подчёркивал, что в современной литературе лишь два настоящих романиста, владеющие секретом «большого жанра»: Л. Толстой и он сам, Гончаров. Напротив, почтительное (и ревнивое!) отношение к Гончарову как художнику сохранялось у Достоевского на протяжении всей жизни. Он всегда подчеркивал масштаб писательского дарования Гончарова. В письме к А. Н. Майкову от 12 февраля 1870 года Достоевский относит Гончарова ко всему, «что есть блестящего из имён». В письме к Н. Л. Озмидову от 18 августа 1880 года писатель перечислил авторов, которых стоит обязательно прочесть. Имя Гончарова здесь упомянуто наряду с ярчайшими классиками европейской и русской литературы: «Вальтер Скотт… имеет высокое воспитательное значение. Диккенса пусть прочтет всего без исключения… Дон Кихот и даже Жиль Блаз… Пушкина… всего — и стихи и прозу. Гоголя тоже. Тургенев, Гончаров… Лев Толстой должен быть весь прочтен. Шекспир, Шиллер, Гете — все есть и в русских, очень хороших переводах…» [335] Достоевский однажды заметил в «Дневнике писателя»: «…раз вечером, мне случилось встретиться на улице с одним из любимейших мною наших писателей. Встречаемся мы с ним очень редко, в несколько месяцев раз, и всегда случайно, всё как-нибудь на улице. Это один из виднейших членов тех пяти или шести наших беллетристов, которых принято, всех вместе, называть почему-то «плеядою».[…] Я люблю встречаться с этим милым и любимым моим романистом и люблю ему доказывать, между прочим, что не верю и не хочу ни за что поверить, что он устарел, как он говорит, и более уже ничего не напишет. Из краткого разговора с ним я всегда уношу какое-нибудь тонкое и дальновидное его слово…» И ещё: «Я на днях встретил Гончарова, — сообщал Достоевский в 1876 году. Х. Д. Алчевской, — и на мой искренний вопрос: понимает ли он все в текущей действительности или кое-что уже перестал понимать, он мне прямо ответил, что многое «перестал понимать». Конечно, я про себя знаю, что этот большой ум не только понимает, но и учителей научит, но в том известном смысле, в котором я спрашивал (и что он понял с 1/ 4слова), он, разумеется, не то что не понимает, а не хочет понимать. «Мне дороги мои идеалы и то, что я так излюбил в жизни, — прибавил он, — я и хочу с этим провести те немного лет, которые мне остались, а штудировать этих (он указал мне на проходившую толпу на Невском проспекте) мне обременительно, потому что на них пойдет мое дорогое время»…» [336]
334
Литературное наследство. Т. 102. М., 2000. С. 217.
335
Достоевский Ф. М.Поли. собр. соч. В 30-ти томах. Л., 1972–1988. Т. 30. Кн. 1. С. 212.
336
Достоевский Ф. М.Письма. Т. III. М. — Л., 1934. С. 206.
Гончаров смотрел на Достоевского, кажется, с меньшим пиететом. Поклонник гармонического искусства, наследующий традиции мировой классической литературы, он ощущал искусство Достоевского как замечательное, глубокое, но болезненное. В статье «Лучше поздно, чем никогда» он как бы отделяет автора «Преступления и наказания» от традиционного круга русских реалистов (впрочем, отделял себя и сам Достоевский) и замечает, что Достоевский находит правду жизни «в глубокой, никому, кроме его, недостигаемойпучине людских зол». [337]
337
Гончаров И. А.Собр. соч. В 8-ми томах. М., 1952–1955. Т. 8. С. 109.
В своих романах и Достоевский, и Гончаров идут от Евангелия. Оставаясь в лоне русской духовной традиции, они оба изображают не только испытание человеческой души, но и её преображение. Евангельская антропология зиждется на следующей модели человеческой жизни: грех — покаяние — воскресение. Так построен роман «Преступление и наказание», где в эпилоге Раскольников берёт в руки Евангелие, воскресая душой от совершённого греха через осознание своего преступления (греха). Так строится и роман «Обрыв», в котором показан не только грех женского (и вообще общечеловеческого) срыва («обрыва»), в основание которого лежит духовная болезнь современного общества (отступление от веры, нигилизм, антихристианство), но и покаяние, и воскресение.
Л. Толстой
Неплохой ценитель литературы и знакомец многих писателей наблюдательный А. Ф. Кони в своё время отметил: «… Гончаров ближе других подходит к Толстому… Толстого более всего интересовала нравственная природа человека вообще, независимо от условий… Гончаров стремился изобразить национальную природу русского человека, народные его свойства, независимо от того или иного общественного положения» [338] . В самом деле, из современных писателей-романистов Гончаров мог признать превосходство только великого Льва Толстого. Оба они были мастерами широкой и многоплановой прозы, наследниками англо-французской романистики.
338
Кони А.Ф. На жизненном пути. СПб., 1913. С. 475.
Знакомство писателей произошло 24 ноября 1855 года. В то время Гончаров уже был признанным «современным классиком», автором «Обыкновенной истории» и «Сна Обломова». Главное отличие Л. Толстого от уже оформившихся в 1840-х годах русских писателей состояло в необычайной новизне, свежести его стиля, которые свидетельствовали, что он оказался практически не затронутым нивелирующим влиянием «натуральной школы» и сразу пошёл в литературе своим крупным шагом. Гончаров почувствовал в Толстом самобытную и крупную личность, человека, который обо всём имеет своё собственное суждение и смело его высказывает. Образец тогдашних суждений Толстого, которые могли вызвать открытую и искреннюю симпатию Гончарова, находим в письме Толстого к H.A. Некрасову от 2 июля 1856 года, где он рассуждает о том, что в современной литературе слишком много жёлчных людей и нет любящих: «У нас не только в критике, но в литературе, даже просто в обществе, утвердилось мнение, что быть возмущённым, жёлчным, злым очень мило. А я нахожу, что очень скверно. Гоголя любят больше, чем Пушкина. Критика Белинского верх совершенства, ваши стихи любимы из всех теперешних поэтов. А я нахожу, что скверно, потому что человек жёлчный, злой, не в нормальном положении. Человек любящий — напротив, и только в нормальном положении можно сделать добро и ясно видеть вещи». [339] Это была позиция очень близкая Гончарову. В романе «Обломов» герой в ответ на реплику литератора Пенкина о том, что в современной обличительной литературе есть «кипучая злость — желчное гонение на порок, смех презрения над падшим человеком… тут всё!» — вдруг воспламенившись, запротестовал: «Нет, не всё!., изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! — почти шипел Обломов. — Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь.
339
Толстой Л. Н.Собр. соч. В 20-ти томах. Т. 17. М., 1965. С. 98–99.
Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, — тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову…»
Писатели встретились у Тургенева, который устроил вечер в честь Толстого. С тех пор они часто виделись у общих знакомых: H.A. Некрасова, A.B. Дружинина, в Шахматном клубе и т. д. Однако не всё было так просто. В то время ещё никто не чувствовал всей глубины нравственных поисков Толстого. Толстой явно чувствует некоторую отчуждённость к кружку современных литераторов, причём по принципиальному вопросу. 13 ноября 1856 года в дневнике появляется запись: «… в 4-м часу к Дружинину, там Гончаров, Анненков, все мне противны, особенно Дружинин, и противны за то, что мне хочется любить, дружбы, а они не в состоянии».