Шрифт:
Кроме того, в этих еженедельных осмотрах он видел страховку от разных коварных болезней. С недавних пор, как заболела старуха, он душно и тяжело боялся смерти: она могла настигнуть его врасплох и лишить простой человеческой радости, которую он впервые познал на шестьдесят четвертом году. Радость эта была и в полях, на которые смотрел он хозяйским глазом, и в почтительном обращении какого-нибудь мужика, и еще во многом, о чем Кузьма Андреевич не сумел бы даже рассказать.
И все-таки эта радость была неполной без нового дома.
16
Кузьма Андреевич был назначен ответственным за охрану урожая.
Вечером, расставив сторожей, он пришел к доктору в гости. Он пришел в тулупе с желтыми спаленными отворотами, в одной руке держал фонарь, в другой – старую берданку, покрытую веснушчатой ржавчиной, а кое-где оловянными заплатками.
Устинья гремела на крыльце самоварной трубой. Старик с удовольствием прислушался к этому звуку.
– Садиться я стал больно грузно, – пожаловался он, опускаясь на табуретку. – Земля тянет, Алексей Степанов. Пригибает меня земля.
На потолке желтел резко вырезанный кружочек лампового стекла, свет расходился вокруг широкими кольцами, постепенно рассеиваясь. Доктор, как всегда, угощал Кузьму Андреевича чаем. Старик вспотел и расстегнул ворот, шея его была сетчатой, как перетянутая нитками.
– Разве это масло? – пренебрежительно сказал он. – Плохое от наших коров масло.
– Почему? – удивился доктор. – Очень хорошее масло, такого в городе нет.
– В городе! – подхватил Кузьма Андреевич. – В городе не житье, мил-человек, – малина. А здесь одна дяре́вня и дикость! И что сидишь ты, ровно привязанный?
Он долго ждал ответа, но доктор всегда уклонялся от подобных бесед. Доктор попросил рассказать о старине. Кузьма Андреевич откашлялся и опустил тяжелые мясистые веки.
– Да… Старину я всю насквозь помню… Годов мне все более, тело грузнее, а память светлее. О чем же сказать тебе?
– О Маркеле Авдеиче. Ты ведь мне до конца так и не рассказал.
– Жизни он решился в нашем селе, вот тебе и конец. Видишь ты: купил он имение у барина у нашего, Маркел-то Авдеич. А сам из купцов. Флегонтов было его фамилие. Холостой, конечно, а собой видный, черноусый. Но, верно, что лысый. От корысти сошел у него волос.
Начало истории о гибели Маркела Авдеича доктор знал наизусть, но молчал, понимая, что старику необходим разбег воспоминаний.
– Девкам, конечно, от его усов интерес, а мужики все одно злобствовали. Больно уж он штрафовать любил. Эту самую правилу – кого штрафовать и на сколько денег – он заместо молитвы знал. Мы его просим: «Ослобони, Маркел Авдеич!» Куды там! Плати – и более никаких. Куды ж податься? Плотим. Все до копеечки соберет – своего не упустит да и чужого прихватит. Он, покойник, свою пользу понимал, не то что у нас – вовсе без понятия народ! Третьедни роют бабы морковку – на баржу грузить. Я, конечно, считаю. Идет мужик Хорошевский с корзиной, кричит: «Бабы, дайте морковки!» Она ему – раз полную корзину! Я тут к ей. «Какое, – говорю, – имеешь право? Морковка не твоя, колхозная морковка!»
Воодушевившись, старик хлопнул по докторскому колену ладонью.
– «Сыпь, – кричу мужику, – взад!» Меня же баба та, Прокофьевна, и обругала матерным словом. Какое же в ней понятие? Опять же возьми мешки. Нехватка ведь, а бросили на улице. Ребятишки, знамо, бредни поделали…
– Значит, прижимал он вас крепко, этот Маркел Авдеич? – перебил доктор, возвращая старика к прежней теме.
Кузьма Андреевич прикрыл глаза.
– Крепко прижимал, лысый бес. Так и жил на мужицкой шее и никакого стесненья себе не имел. У мужиков, скажи, не только что коровенку – овцу некуда выгнать, а Маркел-то Авдеич все раздувает хозяйство. У него тебе и скот, и хлеб, и маслобойка. Молоко возил на продажу. Молоко это завсегда барышное дело, ежели глаз иметь. Молоко – вещество норовистое, для надзору за ним человека ставить нужно, а не чурбак. При Устинье-то все гладко шло, а нынче поставили Фильку Мосягина. Киснет, скажи, у него молоко, да и на́! Уж мы и туды и сюды – киснет! Убыток принимаем!..
– Кузьма Андреевич, – остановил его доктор, – ты мне про молоко уж рассказывал.
– Когда? – недоверчиво спросил старик. – Нет, мил-человек, я тебе про другое сказывал. Я тебе сказывал, как у нас картошка взопрела. Захожу в яму, беру картошку, а она сладкая. Гнилым теплом от нее так и пышет. Ах ты, горе! Разве мыслимо! Убыток!..
– Слышал я про картошку, – снова остановил его доктор. – Ты про старину расскажи.
– А я про что? – удивился Кузьма Андреевич. – Я тебе про старину и сказываю. О картошке – это к слову. Вот, значит, слушай про старину: я, мил-человек, любитель про нее сказывать – пятерку заработал. Верно. Городской один дал мне пятерку, пондравился ему. Да-а-а… Стоят у него, у этого Маркела Авдеича, кругом сторожа. Народ подобрал он лютый, чужестранный народ, глазастый. По ночам он, значит, ходит, самолично сторожей поверяет, нет ли где потравы али порубки. Эх! И боялись его сторожа. У него не поспишь – враз достигнет! Он бы с этого, с Тимофея бы Пронина, шкуру снял! Страмота ведь! Захожу третьедни на скотный двор – тихо. Спит он, Тимофей-то! Выскочил навстречу, а глазищи мутные. Поднялось тут во мне сердце. «Как ты, – говорю, – имеешь полное право спать на охране колхозного скота?» А он: «Твоего, – говорит, – дела нет!» – «Как так нет? Я тебе кто? Членов правления ты слушать должон?..» Тут я, конечно…
Доктор понял, что и сегодня не услышит конца истории о гибели Маркела Авдеича. Доктор взглянул на часы.
– Двенадцать без десяти.
Старик натянул тулуп.
– Пойтить сторожей поглядеть. Потом доскажу, Алексей Степанов. Я тебе много про старину могу сказать. Я ее всю наскрозь вижу, как в озере.
Доктор проводил его. Ветер шел густой и ровный, глухо гудели вершины старых берез. Крыльцо качнулось под ногами. Кузьма Андреевич встревожился, при скудном свете фонаря долго осматривал перила и столбы. Наконец огорченно сказал: