Шрифт:
Однако я сохраняла остатки спокойствия, которым заполнила себя еще в поезде и в автобусе. Мой визит уже казался мне вообще лишним. Упадническим по сути. Тем более когда я с фотографической ясностью увидела Блюму. Что с нее взять. С нее взять нечего по любому поводу, тем более по поводу дальнейшей моей и Мишиной судьбы.
Я тут же, в огороде, спросила:
— Блюма, ты отдаешь себе отчет в своих письмах? Ты понимаешь, что ты мне всю жизнь покалечила? Что ты вмешалась в святая святых — в материнскую любовь и заботу?
Блюма подняла лопату и со всей силы воткнула ее в землю.
— Ага, понятно. Ты меня попрекать явилася. Я тебе Мишеньку отдала на тарелочке, я ему мозги на место поставила, в твою сторону их развернула. А ты сама испортила и теперь меня ругаешь.
Тут я заметила, что часы на толстой руке Блюмы, мои часы, держатся сейчас не на браслете, а на резинке. Наверное, Блюма носит их таким образом и не снимает ни днем, ни ночью. Резинка почернела, истрепалась и прямо въелась в желтую кожу на сантиметр, не меньше.
Блюма перехватила мой взгляд. Она даже не смутилась, а наоборот.
— Шо ты смотришь своими глазами? Я тебе назад отдам. Сейчас отдам. — Она стала сдирать резинку и тянуть вниз. От напора резинка порвалась там, где крепления. Часики упали на грядку.
Да. Посадила Блюма мои бывшие часики. Посадила. А ничего из них не вырастет.
— Браслет я тебе отдам тоже. Он сломался. Сразу сломался. Ты ж мне хорошего не отдашь. Ты ж мне на последнем издыхании вещь впихнула. А я отдам. Я всегда отдаю. Я — не ты.
Я подобрала часы, отряхнула их от сухой земли и засунула Блюме в карман передника.
— Дура ты, Блюма. И не из-за ума своего ты дура.
Я хотела продолжить мысль дальше в сторону осуждения, но осеклась. Передо мной из ниоткуда вырос Фима.
Как он подошел, не понимаю. Улыбается. Золотыми зубами. По крайней мере, передними, а там, в глубине, не видно, какими.
Блюма схватила его за голову и резко прижала к своей груди:
— Вот, Фима, вынимай зубы, отдадим назад. Пусть себе опять переливает и на ручке своей красивенькой носит. Бери, бери! — И тычет пальцем прямо в рот Фиме. А Фима скалится. По тону понимает, что улыбаться нечему, а рот закрыть не может, Блюма мешает рукой.
Да.
Я пошла в дом. В свой собственный дом, между прочим. Мало ли кто где прописан.
Вслед за мной заявилась Блюма за руку с Фимой.
Блюма красная, Фима серый. Я белая.
И тут я заплакала. И так плакала, как за платьем своим шерстяным, которое оставила на кровати в ходе эвакуации двадцать восемь лет назад. И плакала полчаса, не меньше. И кричала, и выла. И что там еще делают в подобных случаях.
У Блюмы не упало ни слезинки. Она только терла и терла свое толстое запястье, где был багровый след от резинки. Терла и терла. А Фима смотрел на нас поочередно и моргал.
Потом состоялся разговор. С фактами.
Блюма показала письма Мишеньки. Конечно, не все. Те, где он жаловался на мою назойливость. Они сразу были связаны шнурком отдельно. Да. Блюма дура-дура, а умная. Готовилась к встрече. Хоть и не знала, когда.
И что. И то, что Миша писал: «Очень жалею маму. У нее несчастная жизнь. Она валит на меня свою любовь, потому что ей больше некуда. Придумала мне нефтяной институт. Думаю, потому нефтяной, что командировки, и вдали от дома, и деньги хорошие. У нас многие хотят ехать на Самотлор после службы. Рабочими. На политинформациях только и слышишь в хорошем смысле: нефть — черное золото. Или что-то подобное. Всем хочется золота. Хоть черного. Но мне тяжело выносить мамины письма в себе. Они ложатся на мое сердце камнем. Ввиду понимания ее одиночества. Представляю, когда вернусь, надо будет жить с ней под одной крышей. И терпеть. Буду терпеть. Я сильно повзрослел. Учебники мамины девать некуда — места мало и есть более важные предметы для обихода. Выбрасываю сразу, как только получаю».
И что мы видим? Основная мысль — одолжение. Одолжение и еще раз одолжение.
А я покупала учебники, по очередям за ними стояла, следила за газетами и телевидением. Писала про все, что касалось будущей специальности.
Да. Мой сын меня услышал через свою акустику. Но его акустика не донесла до него основного материнского желания быть рядом и вместе с ним навсегда.
Но все-таки он меня любит. Я сделала такой вывод перед Блюмой. И какая разница, через что он меня любил: через свое терпение или через мою назойливость.
Да. Всего надо добиваться. И любви тоже. И я добилась.
Блюма в общем согласилась со мной.
— Любит он тебя, Майечка. Сильно любит и обожает. И всегда любил. И Гиле говорил, что любит тебя. А Гиля, пускай ему хорошо лежится, учил Мишеньку: люби маму, люби маму, пусть она и такая-растакая, а ты люби. Ты сын.
Я улыбнулась.
Блюма отреагировала на мою улыбку по-своему:
— И Гиля тоже всегда с улыбкой. Какую жизнь прошел от корки до корки — а всегда с улыбкой. Весь Остер к нему за советом ходил. Одна ты, Майечка, не попросила совета. А он бы тебе сказал, как надо, а как не надо.