Шрифт:
«Если поскользнешься и утонешь, то можешь легко лишиться жизни».
Это уже чистый Козьма Прутков времен «Плодов раздумья». Ход мыслей Козьмы найден именно здесь, в этом допотопном урыльнике.
Наконец, обратим внимание на стихотворную изощренность «продолжения песни», когда рифмуются переносы слов, а вторая строчка третьей строфы вообще построена на одних гласных:
Ю и я у
Не единственный ли это пример в своем роде?
Из простого «урыльника» на парус Минкиным Толстой выудил и абсурд, и тождесловие, и особенную «прутковскую» интонацию, и экспериментальную раскованность стихотворной техники.
Глубокомысленный прутковский вопрос, завершивший первую главу нашего повествования: «Где начало того конца, которым оканчивается начало?» — находит свой ответ в прологе об урыльнике из пьески «Semikolon»: вот где начало того конца, которым оканчивается начало, то есть заканчивается начальный мир допрутковского юмора и начинается мир юмора Козьмы. Он начинается в виртуальном «рукомойнике» Алексея Толстого. Вопрос абстрактный — ответ точный.
В свое время Козьма Прутков скажет: «Друзья мои! идите твердыми шагами по стезе, ведущей в храм согласия, а встречаемые на пути препоны преодолевайте с мужественною кротостью льва».
К середине 1830-х годов относится первая любовь Толстого. В Москве он полюбил княжну Елену Мещерскую. Однако мать Анна Алексеевна благословения на брак не дала.
По свидетельству брата Елены, когда Алексей поведал матери свою первую юношескую любовь, она из ревности к сыну стала горячо противиться возможному браку. Сын покорился нежеланию матери, которую обожал. Ревность графини к единственному сыну надолго помешала ему думать о браке. Толстой женится только после смерти Анны Алексеевны.
За этим сдержанным признанием драма деспотичной материнской любви, ломавшей судьбу собственного сына, равно как и драма преданной сыновней любви, жертвовавшей собственным счастьем ради душевного спокойствия матери.
Тем временем тяжело заболел дядя Алексей Алексеевич Перовский. Он собирался переселяться в Италию и распродавал вещи, приобретенные им когда-то с маленьким племянником во дворце Гримани… Но до Италии Перовский не доехал. Он умер в Варшаве на руках Алексея Толстого.
Возвратившись в Москву, Толстой переводится из Московского архива в русскую дипломатическую миссию во Франкфурте-на-Майне. Служба, по-видимому, не очень тяготит молодого дипломата. То его можно видеть с матерью в Ливорно, то он уезжает в Париж… Вообще с юных лет Алексей Константинович привык выхлопатывать себе всевозможные отпуска и отсрочки. Чувствуется, что казенные стены ему противопоказаны и государственная или придворная карьера не его стихия. Зато родственники (высокопоставленные дядья) аккуратно следят за его карьерным ростом и содействуют его перемещению во Второе отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии. Для личного друга наследника престола и эта служба не обременительна. Он держит лошадей, шьет слугам дорогие ливреи, себе заказывает по пятнадцать пар перчаток, ездит на балы и в концерты, бывает в опере, пробует рисовать, интересуется «разными новинками вроде появившихся тогда первых телефонных аппаратов…» [95] .
95
Кондратьев А. А.Граф А. К. Толстой: Материалы для истории жизни и творчества. СПб., 1912. С. 20.
Перовский завещал племяннику немалое состояние; правда, наследник владел им чисто формально. На самом деле всеми имениями управляла мать, выдававшая сыну на руки наличные деньги.
Судя по документам, сороковые годы прошли для Алексея Толстого в не слишком напряженной службе, балах и маскарадах, охотах и путешествиях, стихотворном и прочем балагурстве, выхлопатывании отпусков и в их просрочке. Между тем заботами родни чины прибавлялись. В двадцать шесть лет граф был уже камер-юнкером (придворный чин), а в двадцать девять — надворным советником (армейский подполковник). Службой он не дорожил и подобно своему дяде по отцовской линии, известному скульптору и медальеру графу Федору Петровичу Толстому, был готов в любой момент выйти в отставку, чтобы посвятить себя искусству. Однако родня не отпускала, стараясь непрерывными повышениями и льготами смягчить Толстому участь подневольного, все-таки не вполне имевшего право распоряжаться собой так, как ему этого хотелось.
Кроме родовитости, высочайших связей и богатства, молодой Толстой обладал и некоторыми феноменальными личными качествами. По воспоминаниям А. В. Мещерского, «граф Толстой — был одарен исключительной памятью. Мы часто для шутки испытывали друг у друга память, причем Алексей Толстой нас поражал тем, что по беглом прочтении целой большой страницы любой прозы, закрыв книгу, мог дословно все им прочитанное передать без одной ошибки; никто из нас, разумеется, не мог этого сделать. <…>
Глаза у графа лазурного цвета, юношески свежее лицо, продолговатый овал лица, легкий пушок бороды и усов, вьющиеся на висках белокурые волосы — благородство и артистизм. По ширине плеч и по мускулатуре нельзя было не заметить, что модель не принадлежала к числу изнеженных и слабых молодых людей. Действительно, Алексей Толстой был необыкновенной силы: он гнул подковы, и у меня между прочим долго сохранялась серебряная вилка, из которой не только ручку, но и отдельно каждый зуб он скрутил винтом своими пальцами» [96] .
96
Русский архив. 1900. № 5–8. С. 373.
То же подтверждает и В. А. Инсарский: «Граф Толстой был в то время красивый молодой человек, с прекрасными белокурыми волосами и румянцем во всю щеку. Он еще более, чем князь Барятинский, походил на красную девицу; до такой степени нежность и деликатность проникала всю его фигуру. Можно представить мое изумление, когда князь однажды сказал мне: „Вы знаете — это величайший силач!“ При этом известии я не мог не улыбнуться самым недоверчивым, чтобы не сказать презрительным образом; сам, принадлежа к породе сильных людей, видавший на своем веку много действительных силачей, я тотчас подумал, что граф Толстой, этот румяный и нежный юноша, — силач аристократический и дивит свой кружок какими-нибудь гимнастическими штуками. Заметив мое недоверие, князь стал рассказывать многие действительные опыты силы Толстого: как он свертывал в трубку серебряные ложки, вгонял пальцем в стену гвозди, разгибал подковы. Я не знал, что и думать. Впоследствии отзывы многих других лиц положительно подтвердили, что эта нежная оболочка скрывает действительного Геркулеса» [97] .
97
Русская старина. 1894. Апрель. С. 3–4.