Бахрушин Ю. А.
Шрифт:
Петр Алексеевич, по словам отца, производил впечатление человека всецело замкнутого в свою личную жизнь и в дела фабрики. Казалось, до всего остального и всех остальных ему дела нет — он ими не интересуется, пусть живут как хотят, лишь бы весело. Этот взгляд был обманчивым, в чем отец однажды и убедился лично.
— Как-то раз, — рассказывал он мне, — я попал в очень грязную историю. Выпутаться из нее было трудно без помощи старших. Я, конечно, мог пойти к папаше или мамаше, но стыдно было. А тут, как на грех, какой-то праздник у Петра Алексеевича. Дело было летом. А мне не до праздника, думаю, подите вы все к черту с вашим весельем. Улучил я свободную минуту, удрал в сад, сел на лавочку один и думаю свою невеселую думу. Вдруг кто-то меня за плечо трогает. Смотрю — дядя Петр Алексеевич. Сел он рядом со мной и говорит: «Ну, рассказывай, в чем дело». Обозлился я на него, стал отвечать ему нехотя, даже грубо — думаю, чего он лезет. Л он мне так спокойно: «Да ты не горячись, толком говори!» Стал мне какие-то вопросы задавать, и я и не заметил, как горячка с меня сошла и я ему все свое несчастье и выложил. Он помолчал и говорит: «Ну вот что, доверь это дело мне — ни панаше, ни мамаше не говори ни слова, они только расстроятся, вроде тебя, дурака. А я это дело улажу, а сейчас иди-ка ко всем да выкинь из головы мысли-то мрачные: сегодня праздник — повеселиться не грех!» Только он мне это и сказал, ни одного слова упрека, ни нравоучений, ничего… Через несколько дней он встретил меня на фабрике: «Эй! Поди-ка сюда! Ну, на чаек с вашей милости, дело я твое обделал. Все в порядке!» Я начал его благодарить, а он мне: «Что ты? Что ты? За что? Все молодые были, но больше не будем. А ты случай-то этот не забывай — из таких случаев опыт получается. Да смотри, никому о нем не говори — меня не выдавай!» Больше он мне ничего не сказал и никогда об этом моем деле не напоминал впоследствии. А дело было пакостное!
Но вполне в своей сфере Петр Алексеевич чувствовал себя лишь на фабрике среди рабочих. Он понимал и знал рабочих, а они понимали и знали его. Не раз приходилось мне расспрашивать стариков рабочих о деде Петре Алексеевиче. Один из них, дед Гаврила, рассказывал мне:
— Петр Алексеевич, царство ему небесное, невысокий, плотный был старик. Каждый день, бывало, два раза фабрику обходит — утречком и после пяти вечера. Очень любил отделение, где большие кожи выделывали. Веселый был и доброй души. Увидит рабочего с цигаркой, а тогда насчет куренья на фабрике строго было, уж больно много везде корья разбросано было — не ровен час, упаси Господи, загорится, подойдет сзади тихонько, хлопнет по плечу и скажет шепотком: «Брось курить-то, а то невзначай молодой хозяин увидит и оштрафует». Да подмигнет этак глазом. А мо-лодые-то хозяева Алексей Петрович и Алексей Александрович насчет куренья уж больно строги были. А то кто из рабочих, из молодых особенно, бывало ежели в куренье попадется да в штрафной книге его пропишут, то сейчас к Петру Алексеевичу — так, мол, и так. Он сейчас вызовет приказчика и скажет: «Послушай, голубчик, сделай мне личное одолжение, зачеркни штраф-то его, а я уж тоже постараюсь тебе чем-нибудь отслужить». А то вот тоже с калошами (калошами рабочие называли неуклюжие огромные обувки с кожаным верхом и задником на деревянной подошве. Носили их в особенности в дубильном отделении, так как носильная обувь, намокая в дубильном экстракте, разлитом на полу, быстро портилась. — Ю. Б.): раньше-то на них хозяйской кожи не отпускалось, как теперь. Рабочие и хватали кожицу, где плохо лежала. Такие себе новые калоши смастерит — любо-дорого смотреть, новенькие, как из магазина. А Петр Алексеевич подойдет, поглядит, головой покачает да скажет: «Ты бы хоть грязью замазал, а то неловко получается. Знаешь, с хозяевами, как увидят, не разберешь потом — одними разговорами замучают…» Любили рабочие Петра Алексеевича, потому — он очень хорошо рабочую жизнь понимал…
Дед Василий Алексеевич был, по-видимому, человек совсем другого склада. Я помню его уже стариком, и он оживает передо мной при взгляде на серовский портрет*, написанный незадолго до смерти деда. Когда я расспрашивал отца об нем, он ничего особенного сообщить мне не мог.
Он был как-то болезненный, — рассказывал отец, — страшно нервный. Не выносил игры на рояли. Сидит, бывало, и набарабанивает пальцами по столу…
Большего отец сообщить мне не мог. Василий Алексеевич смолоду начал проводить свою жизнь в путешествиях. В записях Петра Алексеевича то и дело значится, что «брат Василий Алексеевич» то «ездил к Макарию, оттуда в Бугульму на ярмарку покупать козлину», то в Харьков, то в Нижний. Затем он путешествовал в чужие края также но делам фабрики. Видимо, Василий Алексеевич много повидал на своем веку, многое понаблюдал, много передумал, — все это выработало в нем особые навыки, критический подход к людям, усугубило природную замкнутость, породило недоверчивую осторожность и вместе с тем и отшлифовало, придав некоторую утонченность. Когда состоялась помолвка моего отца с матерью, то первый визит, который они сделали, был к деду Василию Алексеевичу. Старик принял их радушно, сердечно поздравил и пожелал счастья. Затем он вышел на минуту в другую комнату и, возвратись, спросил, куда они едут после него. Получив ответ, он сказал:
— Вот что — я не мастер подарки-то выбирать, да и не знаю, что вам там хочется для обзаведения. Нате-ка вам пятисотенную и сейчас же от меня поезжайте в лавку и купите что вам хочется на все деньги без остатка. Только — прямо от меня — никуда не заезжая!
Мои родители исполнили волю старика, поехали к антиквару и, не торгуясь, купили за пятьсот рублей прелестные часы светлой бронзы начала прошлого столетия. Мать до конца своих дней чрезвычайно любила этот подарок и никак не хотела его ликвидировать, хотя он и занимал много места со своим стеклянным колпаком.
Родного моего деда Александра Алексеевича я уже помню почтенным старцем. Мне казалось, что он всегда был таким. Вместе с тем хорошо сохранившийся дагерротип и миниатюрный масляный портрет, снятые с него и с моей бабки в год их помолвки в 1851 году, рисуют его совсем иным. Несмотря на франтоватый черный сюртук, на высоченный крахмальный ворот с высоким галстухом и на модную золотую цепь, он выглядел молодым купчиком, положительным персонажем комедии Островского. Его нареченная, моя бабка, вполне ему в пару. Гладко причесанная, с пухленькими губками и большими круглыми карими глазами, в своем зеленом кринолине, она достойна была быть подругой Любови Гордеевны Торцовой*. Дед не сразу дошел до фотографии, снятой с него лет через двадцать где-то в чужих краях. На этом портрете он в светлом сюртуке аглицкого сукна и покроя в отложном крахмальном воротнике с небрежно повязанным галстухом, с английскими бакенами, запущенными под скулами. Здесь он уже выглядит не замоскворецким толстосумом, а ка-ким-то просвещенным мореплавателем. Между двумя этими фотографиями лежит около четверти века. За этот срок был преодолен период нужды, пройден этап восстановления и началась эпоха накопления.
Причиной поворота фортуны лицом к трем братьям были именно те три пункта, которых они решили неизменно придерживаться на своем «историческом» семейном совете после смерти их отца. Отказ отречься от отцовского наследия был первой и основной причиной их благосостояния. Оборудованный по последнему слову тогдашней техники кожевенный завод, естественно, требовал некоторого определенного срока для его освоения. Надо было только выждать. Как только этот срок прошел, он начал приносить доходы, увеличивавшиеся ежегодно в геометрической прогрессии. Самородный промышленный гений Алексея Федоровича повел его по верному пути, но роковая случайность, неумолимая холера-морбус не дала насладиться результатами своей работы. Отказ от выдачи долговых обязательств и немедленный расчет наличными сплошь и рядом заставлял купцов на ярмарках отдавать свой товар Бахрушиным с большой уступкой ради незамедлительного получения расчета звонкой монетой. Наконец, обязательное решение всех дел втроем сделали слово братьев особенно крепким и неизменным, что было крайне ценным при всяких торговых операциях и привлекало к ним дельцов.
Начавшееся благосостояние совпало с началом широкой просветительно-благотворительной деятельности братьев.
Все три брата до конца своих дней были бережливы. Они смолоду усвоили истину, что копейка рубль бережет и что деньги счет любят. Рост их капиталов мало отразился на образе их жизни. Они столь же тщательно записывали в записные книжки свои мельчайшие расходы до «подано нищему Христа ради 2 коп.» включительно, столь же упорно торговались с извозчиком из-за пятака и закупали продукты для домашнего хозяйства оптом, но жили они в свое удовольствие, ни в чем себе не отказывая, любя и повеселиться, и поприодеться, и покушать вволю. Пускание пыли в глаза своими капиталами, мотовство, кутежи они презирали и строго карали за это своих сыновей, во всем остальном благосклонно поддерживали увлечения молодежи, постоянно памятуя, что всякому овощу свое время. Будучи людьми религиозными, братья никогда не были ханжами и церковниками. По тому времени это было немного необычным явлением в их среде. Среди немалых средств, пожертвованных Бахрушиными на всевозможные учреждения, наименьшая доля относится к церковной благотворительности. Видимо, братья считали подобное «замаливание своих грехов» и ненужным и малополезным. Их благотворительная деятельность всецело возникает из их личных биографий, из воспоминаний об их собственных нуждах, которые они терпели в тяжелые минуты жизни. Не удовлетворенная из-за отсутствия средств тяга молодежи к просвещению, бездомность, зависимость от посторонних, болезни, безотрадная старость, провинциальная отсталость — все это, испытанное ими на самих себе и на своих близких, на всю жизнь запечатлелось в их сознании. Помочь как можно большему количеству людей, избежать всего этого, сделалось целью их жизни. Ради этого они продолжали неустанно работать и увеличивать свои капиталы, так как их собственные потребности уже давно были удовлетворены приобретенным. Одни за другими в Москве начинают возникать на их деньги ремесленные училища, приюты для сирот, дома бесплатных квартир для вдов, больницы для хроников, лечебницы. Они всю свою жизнь не забывали и свой родной город Зарайск, древний, но запущенный уголок Рязанского княжества. Там, как и в Москве, возникают всевозможные просветительные учреждения, играющие особо важную роль в провинциальной жизни. Следуя своему неизменному правилу, братья присваивают основанным им учреждениям свои три имени. Была и еще одна особенность в их строительстве. Наблюдая, как иногда хорошее начинание приходит со временем в полный упадок из-за нежелания или невозможности поддержать его, они по открытии каждого из основанных ими учреждений обеспечивают его навсегда соответствующим капиталом и сами до конца дней продолжают принимать деятельное участие в его жизни.
Порой братья, лелея какую-либо мечту, не встречающую единодушного одобрения тройки, осуществляют ее единолично, на свои собственные средства. Это главным образом касается поддержки каких-либо индивидуальных начинаний либо участия своей долей в общественном строительстве. При этом они делали это в такой тайне от близких, что лишь после их смерти было частично обнаружено, в каких начинаниях они принимали участие. Зачастую кому-либо из нас приходилось забрести в какое-либо учреждение и вдруг обнаружить на почетной мраморной доске имя одного из дедов в числе основателей.