Шрифт:
— И я с тобой! Я тоже поеду, Петюша-а!..
И впрямь, не иссушила ли, не загнала ли ее тоска в могилу? Жив ли, здоров ли отец, которому уже пошел седьмой десяток? Ходит ли, как прежде, в тайгу?.. Вика в последнем письме писала: «Скоро рожу тебе маленького солдата. Назову его Петей…» Благополучно ли прошли роды? Кто там растет — сынок или дочка?
Петя отнюдь не был бездумным разгильдяем, приговаривавшим на каждом шагу: жизнь — копейка, судьба — индейка, а все остальное трын-трава. Правда, в деревушке его называли сорвиголовой, а те, кто позлее на язык, хулиганом кликали. За два года он чуть не разнес вдребезги два трактора. Нет, нет, не с пьяных глаз, не на хмельную голову!..
В первый раз дело было так. Подъезжая к мосту, подхватил он мальчонку лет десяти, посадил к себе на колени и вручил ему баранку.
— Учись, пацан! Вырастешь, трактористом станешь. А в армии танки будешь водить. Слышал такую песенку:
Три танкиста, три веселых друга — Экипаж машины боевой!..Малец почувствовал себя на седьмом небе и — как вертанет руль! Покатился трактор с крутояра в речку. К счастью, Петя успел подхватить мальца и выпрыгнул вовремя.
Второй раз поспорил с плугарем. Надумал Петя загнать трактор на отвесную, будто скала, гору. Уже совсем было выжал до макушки, но заглох мотор, и трактор кувырком сорвался вниз. И на этот раз уцелел Петя, даже пальца не поцарапал.
В МТС ему устроили жаркую баню, сняли с трактора, перевели в ремонтную бригаду. Дома дядя Матвей выпорол девятнадцатилетнего сына сыромятным чересседельником. Стегал и приговаривал: «Молодец, молодец!..» Образумился Петя. Но не сыромятный ремень и не суровый отец вправили ему мозги, а Вика, соседская дочка. Парень, который до сих пор даже не замечал эту самую Вику, если же и замечал, то проходил мимо, обозвав ее насмешливо «рыжей», — этот самый парень вдруг разглядел, до чего же чудесные у девушки косы. Аж рот разинул. В самом деле, каким живым светом они переливаются, будто медь начищенная. Обожгут, коли поднесешь руку поближе. А глаза, а глаза-то у проклятущей — в каждом зрачке по сотне бесенят играет…
— Что ни говорите, братцы, а во всей Европе нет девки красивее моей Вики, — хвалится он, вспоминая родную Сибирь, родную деревню. — Италию вдоль и поперек прошел… И разве что одну похожую на нее встретил… Эх, а как целовалась Вика! Губы вспухнут… Скажи-ка, Сережа, — обращается он вдруг к Логунову, простодушно хлопавшему глазами, слушая его рассказ, — тебе-то случалось целоваться?
Логунов засмущался, будто красная девица.
— Да. Один раз с Амалией поцеловался…
— С Амалией? С Амалией Чезарини, говоришь? — Антон Таращенко вскакивает на ноги.
— Не я… — растерянно оправдывается Логунов. — Она сама поцеловала меня…
— Хо-хо-хо!.. — гудит довольный бас Антона. — В таком разе мы с тобой, значит, не только земляки, но и свояки, так сказать.
К Антону подходит «ярославский мужик» Иван Семенович Сажин и укоризненно смотрит.
— Думаешь, за это тебя жена дома по головке погладит?
— А может, и она не бездельничает, — говорит Антон беззаботно, как о чем-то самом обыкновенном. — Недаром сказывают: смазливая баба для мужчины, что мед для мух. И ты ласковое слово скажешь, и я комплиментом награжу. Эх, мол, Маруся, ножки же у тебя! Эх, Маруся, глазки… Сердце женское не камень, мигом растает. А если баба некрасивая, на нее никто и не взглянет. Я всегда советовал друзьям: хочешь мирно и счастливо жить — женись на дурнушке.
— Чепуху мелешь ты, Таращенко, — говорит Иван Семенович, сердясь. — Мою Аннушку, к примеру, увидишь — пальчики оближешь, и характером хороша, просто ангел, только крылышек нету. Дело, брат ты мой, не в том, красива или некрасива баба, а…
— А в чем?
— В сердце. У моей Аннушки сердце из чистого золота.
На глазах помолодел, ожил, даже разрумянился Иван Семенович. Видно, и впрямь любил он свою Аннушку юношеской беззаветной любовью, несмотря на почтенный возраст и на долгие, тяжелые годы разлуки. И столько чистосердечия было в его словах, что дружки его, люди зубастые, никогда не упускавшие случая посмеяться над слишком прямым и откровенным выражением чувств, над телячьими, так сказать, нежностями, невольно растрогались и не стали перебивать Сажина.
— Аннушка на всю деревню первая красавица, лучший садовод в колхозе. Если она запоет — не наслушаешься, слеза прошибает…
Изобьют, бывало, Петю Ишутина фрицы в лагере до полусмерти, так он идет после экзекуции и похабные частушки горланит, а Иван Семенович, когда попадал в лапы истязателей, жалобно постанывал: «Аннушка, умираю! Аннушка, спаси!..» За это его и прозвали «Аннушкой».
…Иван Семенович, как всякий потомственный крестьянин, ходит, крепко упираясь в землю — чуть согнув ноги в коленях, и смотрит всегда с прищуром, будто близорук. Но он вовсе не близорукий, он хитрый. И эта хитринка, словно бы лучиками, морщит углы его глаз. Увидит он на земле щепочку, подберет и за колоском, повисшим у обочинки на сломанном стебельке, нагнется, разотрет в ладонях — зернышки в карман. И чего только не найдешь в его оттопыренных карманах! Пакля, чтоб чистить винтовку, ружейное масло, спички, зажигалка, кремень и обрубок подпилка, даже отстрелянную гильзу не выкинет: жалко, дескать, вещь все же. Бывает, что у всех кончатся патроны, а у него их еще полные карманы, да и сыщется в нужный момент запасная граната. Когда приходилось взрывать мост или другое какое сооружение, он искренне жалел, будто это его собственное добро: «Ну, скажи, сколько труда надо будет, чтоб после войны починить этот мост? А мы… ба-бах — и в минуту все в небушко взлетает!..»
Но самая прекрасная черта в характере Ивана Семеновича — любовь к земле. Это чувство в нем сильнее даже любви к Аннушке. Погрузит, бывало, обе руки по локоть в свежевспаханную борозду и долго потом нюхает.
«Знаете ли вы, что самое дорогое на свете? — говаривал он, взвешивая в горсти ком чернозема. — Золото? Алмаз? Жемчуг?.. — И тут же сам отвечал тоном, не допускающим никаких возражений: — Земля! Она породила и золото, и алмаз… И нас с тобой породила. — Сажин прижимает сложенные ковшом ладони к носу: — Житом пахнет, изюмом пахнет. Ежели убьют, в могилу меня вниз лицом кладите. Буду лежать и чуять, как пахнет земля».