Шрифт:
Не один Алексей и Андроник подверглись столь незаслуженному наказанию. Точно так же поступил Исаак с Константином Аспиетом. Ходатайствуя о войске, над которым начальствовал во время войны с валахами, Константин сказал только, что солдаты не в силах успешно бороться в одно и то же время с двумя неприятелями — валахами и голодом, и что необходимо выдать им не выдававшиеся целый год провиантские деньги. В неудержимом порыве гнева царь приказал задержать его и затем немедленно отрешил его от должности и лишил зрения, опасаясь, чтобы под предлогом оправдания себя этот человек не возмутил всего войска.
Между тем сын того Андроника Комнина, о котором мы сейчас упоминали, — не знаю, для того ли, чтобы вместо отца действительно произвести восстание, за которое тот был наказан, или чтобы только помочь родителю, спустя недолго по ослеплении его, явился в великую церковь и изъявил желание, чтобы собравшийся народ вывел его из церкви прямо на престол и провозгласил царем. А был праздник. Но еще не успели собравшиеся в храме узнать о цели, с которою он сюда пришел, как он уже был схвачен и за поку-{98}шение к мятежу лишен зрения. Его не вразумили примеры несчастной участи людей, шедших прежде его избранною им дорогою и не достигших цели; зато его собственный пример предостерег уже всех от наказания за покушение на царскую власть под предлогом найти убежище в храме, и он некоторым образом запечатлел и завершил собою число такого рода мятежников, потому что после него никто уже не решался идти этим путем.
3. Так как дела на западе становились, между тем, все хуже и хуже, и валахи вместе с команами постоянно производили разорительные и опустошительные набеги на римские области, то царь снова предпринял поход против них. Действительно, прошедши мимо Анхиала, он обходом проник в Эм; но скоро уверился, что не в состоянии будет совершить что-нибудь достойное царского присутствия в войске, и решил кончить поход в два месяца. В самом деле он нашел, что тамошние укрепления и городочки были защищены гораздо сильнее прежнего и обнесены новопостроенными стенами, которые по местам увенчивались башнями, а между тем их оборонители если и решались появляться вне их, то, прыгая, как олени, по высотам и взбираясь на крутизны подобно диким козам, решительно избегали рукопашного боя. Сверх того опасение нападения со стороны скифов (так как время еще позволяло им совершить переправу) также побуждало императора поскорее воро-{99}титься оттуда назад. К сожалению, он не захотел отправиться в обратный путь тою же дорогою, которою пришел, а стал искать другой, кратчайшей, рассчитывая спуститься по ней через тамошние долины прямо в Веррою, и тем погубил большую часть своего войска, а если бы не Господь был с ним, то и сам вселился бы во аде. Вместо того чтобы идти по широкой местности, которая позволяла бы иной раз сколько-нибудь развернуться коннице, он запер себя и свое войско в непроходимые ущелья и горные овраги, в глубине которых струился ручеек. Впереди таким образом шли протостратор, Мануил Камиц и Исаак Комнин, по дочери зять Алексея, впоследствии бывшего царем; в арьергарде севастократор Иоанн Дука, дядя царя по отцу, а средину фаланги, впереди которой двигался обоз и тянулась состоящая вне строевого войска прислуга, занимал сам царь Исаак и родной брат его, севастократор Алексей. Между тем варвары, появляясь по обе стороны узкого прохода, в котором двигалось наше войско, явно всякую минуту угрожали нападением. Однако авангард благополучно прошел теснины, не встретив сопротивления со стороны валахов, без сомнения рассчитывавших, что будет выгодно, дозволив передовым отрядам войска без кровопролития перебраться через высоты, грянуть прямо на средину и ударить именно на ту часть фаланги, где находился сам царь, его свита, равно как вся сопро-{100}вождавшая его знать, — и они не ошиблись в расчете. Едва только император вступил окончательно в это тесное ущелье, в котором решительно некуда было убежать, мгновенно варвары обрушились на него всею громадою. Впрочем, римская пехота не вдруг потерялась. Напрягая все силы, чтобы не быть окруженными, римляне быстро двинулись на высоту ущелья и сначала, хотя с большим уроном, кое-как отбили нападавших с вершин горы варваров. Но потом, уступая многочисленности, под страшным градом летевших сверху каменьев, они начали отступать — неторопливо, в порядке, как будто с целью заманить, и уже наконец, — так как неприятели постоянно более и более брали верх, налегая и давя своею массою, — все войско спуталось совершенно. В ужасной суматохе, когда каждый заботился только о своем личном спасении, неприятели резали всех, кого настигали и кто попадался в руки, как убойный скот, запертый в хлеве. Некому было защищать, да никто и не мог защитить. Сам царь, попавшись как в тенета, много раз пытался отразить направленное против него нападение варваров, но ничего не мог сделать и даже потерял с головы каску. Около него в большом числе сгруппировалась вся знать, бывшая в отряде, и, чтобы проложить ему дорогу для выхода, пришлось пожертвовать жизнью не только большого числа лошадей, но, как говорят, и солдат римских, которые, столпившись, загора-{101}живали проход. Таким образом много было побито народу, чтобы спасти его только одного. Соединившись с передовыми полками, царь, подобно Давиду, пожре жертву хвалы Богу, осенившему его главу в бывшем сражении. Между тем севастократор Дука, видя, что прямо невозможно было пройти, пошел другою дорогой, удачно напавши на какого-то доброго проводника, которого сманил из рядов неприятельского войска один солдат его отряда, по имени Литовой, и по ней прошел беспрепятственно. Добравшись по течению упомянутого ручья до Веррои, царь узнал, что в передовом отряде войска, без урона прошедшем через ущелье, были распространены самые недобрые толки насчет его судьбы, — именно говорили, будто с остальным войском и сам он погиб. Поэтому для уничтожения опасных слухов он должен был пробыть там в разных местах несколько дней и потом уже возвратился в царствующий город. Между тем печальная молва о государе быстро сменилась другою вестью, которую подобно Аннону Карфагенскому, как птиц, распустил по городам сам царь, приказавши везде объявлять об одержании им победы. Но ни Аннон не получил большой пользы от множества певчих птиц, которых он сначала выучивал говорить, что «Аннон — Бог», приказывая маленьким детям постоянно сидеть при них и беспрерывно повторять эти слова, а потом распускал в разные стороны, чтобы они везде {102} распространяли о нем свою песнь, потому что, будучи выпущены на волю, они уже не распевали того, что Аннон — Бог, но опять начинали петь по-прежнему, как свойственно птицам; ни царь не наслаждался долго славою победителя, так как многочисленная потеря убитыми наполнила все города плачем и заставила деревенских жителей петь горькие песни. Воротившись в Царьград, он несколько умерил свою гордость, и вообще это поражение подействовало на него сильно. А прежде он очень высоко о себе думал. Перед отправлением в поход против варваров, прилагая к себе пророческие слова, он был уверен, что c веселием изыдет и с радованием возвратится, что горы и холми восскачут, приемля его с радостию, и вся древеса сельная восплещут ветвьми, и вместо драчия взыдет кипарис, и вместо крапивы взыдет мирсина (Ис. 55, 12—13). Он от души верил всем нелепым отзывам о себе придворных льстецов и часто, высказывая то, что таилось в сокровенной глубине его сердца, говаривал, что не за общие наши грехи и не за оставление всеми праведных судов Божиих заградил Господь уши свои, не внимая молитвам нашим и предавши нас в наказание народу буему и неразумному, но что все пострадавшие от варваров праведно преданы своей злой доле в наказание за участие в восстании, которое было воздвигнуто против него Враною. Самые бесовские понятия и {103} рассуждения, какие только приходили когда в голову кому-нибудь из государей, — думать, чтобы Господь предавал лютым народам десятки тысяч добрых людей и попускал подвергать их, как овец, обреченных на заклание, рабству, или смерти, в наказание и возмездие за какое-нибудь преступление, совершенное против его особы кем-нибудь из его подданных! Какой многослезный Иеремия в состоянии будет достаточно оплакать всех этих несчастных, которых варвары взяли в плен, истребили или продали в отдаленнейшие страны, и притом такие, в которых даже имени Христова не призывается? Но то ли еще толковал царь! Он говорил, что оснует всемирную монархию, выжмет сок из всех народов, сам пойдет в Палестину, освободит ее и приобретет славу ливанову, а измаильтян оттеснит за реку Евфрат, возьмет в плен и вообще разгонит всех язычников. Царь прибавлял к этому, что тогдашние его полководцы будут не похожи на нынешних, напротив, будут гораздо сильнее, — съедят богатство народов и высосут жирный мозжечок из их костей, по власти и знатности равняясь нынешним королям, или топархам. Все это вдолбили Исааку будто бы из нашей же братии разные пустомели, подобною болтовнею, как моль, незаметно подтачивая и проедая жадный до всякой диковинки и новинки рассудок его; или лучше, как няньки убаюкивают детей в колыбели, так они напевом {104} подобных басенок располагали к неге и усыпляли царя в его праздной и распущенной жизни, как будто бы несмотря на то, что он ничего не будет делать, наступит определенный час, и все царства сами покорятся ему, — точь-в-точь как древние живописцы рисовали Тимофея: он спит, а счастье ходит кругом него, загнавши все города в одну вершу, и передает их ему во власть*. Но, что еще страннее, он с полнейшею определенностью рассказывал, будто Андроник Комнин, которого сам он, свергнув с престола, предал жестокой смерти, должен был управлять римскою империей девять лет, но будто Бог за его злодеяния девятилетнее его правление сократил в трехлетнее, остальные шесть лет его царствования пришивши, как какой-нибудь кусок лохмотья к порфире, к царствованию его, Исаака, и вследствие того во все течение этого времени он не может быть слишком снисходителен и справедлив, или думать единственно об одних только благодеяниях, так как вредоносные Андрониковы годы необходимо тянут и влекут его к Андроникову образу мыслей. Не оправдывает ли сверх ожидания {105} это воззрение и самого Андроника, если в самом деле он царствовал в очень вредоносные времена и должен был подчиняться судьбе, или необходимости, — я предоставляю судить желающим**. Но прошло шесть лет, и царь Исаак собственными делами доказал, что не известный период времени, а известная настроенность мыслей внушает и определяет некоторым их образ действий; потому что, обещавши своим подданным большее благополучие в последующие годы царствования, в действительности он ничего не сделал лучше прежнего.
4. Между тем валахи, привыкши постоянно побеждать римлян и, благодаря доставшейся от римлян добычи, разбогатевши как денежными средствами, так вместе всякого рода оружием, начали, наконец, неудержимо нападать, и во время своих набегов не только опустошали села и деревни, но вооружались даже на укрепленные города. Так они разграбили Анхиал, покорили Варну, разрушили значительнейшую часть Триадицы, — города, который в древности назывался Сардикою, не оставили ни одного человека в Стубье, проникли даже в Нис и захватили там немалую до-{106}бычу людьми и скотом. Будучи окружен со всех сторон, как сот пчелами, и не зная, кому из страдавших от нападения врагов прежде подать помощь и о ком можно отложить заботу до конца, царь решился разделить войско между полководцами. Таким образом он восстановил Варну, укрепил башнями Анхиал, поставил в обоих этих городах гарнизоны и, казалось бы, ко всему приложил заботу; а дела противников, несмотря на то, опять получили перевес! Во время осенних поворотов царь выступил сам в филиппопольскую провинцию, взяв с собою женскую половину своего двора, и, сколько было возможно, отразил набеги валахов и скифов. Мало того, он двинулся против сербского жупана, который, продолжая свои злодейства, разорил Скопии: войска встретились при реке Мораве; варвары не устояли, и когда началось преследование, то понесли значительную потерю убитыми и утонувшими в воде. Прошедши Нис, он соединился потом около реки Савы со своим тестем, венгерским королем Белою, пробыл там довольно времени и затем воротился опять в Филиппополь, а оттуда прибыл в столицу, избегая дорогу через Эм.
После того, желая дать новое управление филиппопольской области, так как ее население в особенности страдало постоянно от неприятельских набегов, царь послал туда, в должности военного начальника, своего двою-{107}родного брата Константина, назначивши его вместе с этим также дуксом флота*. Константин едва еще достиг юношеских лет, но как молодые львенки с самого рождения страшны своим гордым взглядом, косматою гривою и острыми когтями, так он уже умел казаться грозным и до такой степени приучил вверенное ему войско к повиновению и страху, что достаточно было ему повесть бровями или указать рукою, и оно с готовностью летело исполнить его приказания. Он родился быть полководцем и хорошо вел дело. А если когда порывы юности и увлекали его от долга, то опытность состоявших при нем помощников, сдерживая их, не допускала его переступать законные границы. Оттого мятежные валахи страшились его столько, сколько не боялись даже самого царя. Несколько раз, когда Петр и Асан собирались грабить окрестности Филиппополя, или Веррои, Константин узнавал их планы, настигал их, разбивал наголову и стремительно преследовал их фаланги, так что они стали делать набеги уже не так часто, как прежде. Но вместо того, чтобы посвятить эти полезные дела спасению отечества и благу подведомственных городов, Константин пошел противоположною дорогой. Надмившись своими небольшими победами по легкомыслию молодости, он начал под-{108}делываться к состоявшим при нем войсковым начальникам и даже к тем из солдат, которые ему были известны почтенным происхождением или знанием военного дела. Таким образом в короткое время он успел склонить их к осуществлению своих намерений и потом, вместо военачальнической одежды облекшись в царскую, надел пурпуровые сандалии как знак принятия царской власти, а между тем письменно известил о происшедшей с собою перемене супруга сестры своей, великого доместика запада** Василия Ватаца, который жил тогда в Адрианополе. Но этот последний мало того, что не одобрил его замыслов и не соблазнился ни его ребяческою решимостью, ни его самонадеянным письмом, напротив, горько смеясь над его несвоевременным и безрассудным честолюбием, заранее оплакивал его погибель, которая, действительно, и постигла его в самом непродолжительном времени. Именно, когда Константин отправился из Филиппополя в Адрианополь с целью против воли привлечь в соучастники своего предприятия и помощники себе зятя своего Ватаца, то едва только он доехал до Неучика (это место лежит на самой границе между обеими епархиями, то есть адриано-{109}польскою и филиппопольскою), как его схватили и препроводили к царю те самые, кто подстрекал его к восстанию и провозглашал императором. Вместе с тем эти господа, чтобы для оправдания представить свои действия с благовидной стороны, донесли царю, что сами они не по каким-нибудь другим побуждениям склонялись и переходили прежде на сторону юного мятежника, но единственно по неволе — уступая времени и обстоятельствам (так как, видите ли, им было тогда небезопасно и несподручно противодействовать намерению Константина: он был самый раздражительный из всех когда-либо бывших полководцев и немедленно обнажал меч против всякого, кто решался возражать на его приказания), и что настоящий их поступок, как скоро они получили возможность привесть его в исполнение, служит с их стороны доказательством их непоколебимой верности царю. Хотя царь ясно понимал все эти хитросплетения и вымышленные предлоги изменчивых интриганов, однако он одобрил их поступок как выгодный для себя и никого из бывших соумышленников Константина явно ничем не наказал, самого же его ослепил. Между тем валахи до такой степени были рады, в особенности Петр и Асан так торжествовали при виде постигшей Константина участи, как будто бы он домогался царской власти собственно над их страною. «Царь не в состоянии был, — говорили они, {110} — оказать большего благодеяния валахам иначе как ослепивши Константина», — остроумно осмеивая таким образом римлян, дела которых постоянно упадали и становились все хуже и хуже*. В то же время они желали фамилии Ангелов, владевших римскою державою, много лет царствовать и умоляли провидение, чтобы она, если можно, никогда не вымирала и не потеряла царской власти, в виде причины на свою мольбу предрекая, — не знаю уже, кто и каким образом так верно надоумил их в этом, да будут они прокляты, — что в продолжение их царствования положение валахов будет постоянно более и более возрастать и возвышаться, так что они даже расширят свои владения на счет чужих областей и городов, и из среды их самих произойдут князья и вожди от чресл их. И в самом деле, с этого времени они не прекращали набегов со своею скифскою фалангою, имея в виду разрушить какое-нибудь укрепление, разграбить несколько сел или разорить известные города и опустошали все что ни попадалось на пути, то нападая на Филиппополь, то осаждая Сардику, а иногда подступая даже к Адрианополю. Со {111} своей стороны, римляне отражали их все слабее и если когда сопротивлялись или вступали в битву, то наносили противникам весьма не много вреда.
5. Подобно состязателю на бегах или на ристалище, предположивши безостановочно пробежать пространство самого блистательного царствования, царь Исаак остановился тотчас же подле черты, от которой начинается бег, и не только не сделал большего числа кругов на арене доблестей, но в изнеможении потерял необходимую для состязания бодрость и совершенно обессилел от одного порыва своих похвальных предположений. Таким образом, передавая вожжи, или бразды общественного управления то тому, то другому, как будто бы через то в самом деле достигал всякий раз лучшего употребления власти, он, наконец, вверил распоряжение и управление всеми делами дяде своему по матери, Феодору Кастамониту. Это был образованный человек, весьма хорошо понимавший управление делами, в особенности все, что касается сбора общественных податей, и царь, возведши его в сан секрето-логофета**, стал как бы его подданным, во всем следуя его указаниям, или {112} лучше — его крепостным слугою, без всякого почти рассуждения исполняя все, что он ему прикажет. К сожалению, Кастамонит страдал расслаблением ножных сочленений***, так что часто нужно было приносить его к государю на руках, и обыкновенно два носильщика вносили его на носилках, как амфору4* с вином; а когда он потолкует с царем о разных выгодах, или лучше, как мелочной торговец, выбарышничает у него управление делами римлян и какую-нибудь малость даст за них, то его опять выносили таким же образом. Между тем толпы народа, правительственная знать и все кровные родственники царя сопровождали этого живого мертвеца, бежали впереди или шли по обеим сторонам его носилок, оплакивая не его, но собственную свою участь, потому что ничего не делалось без его воли, даже никто из самых важных сановников не смел сесть в присутствии Кастамонита, но все должны были стоять перед ним, как рабы. И царь не огорчался этим, хотя видел, что принадлежащая ему честь незаконно переходит к другому, что его царское достоинство рвется на куски, — нисколько не думал об устранении подобной нелепости, на-{113}против, одобрял такой порядок вещей без всякой ясной и уважительной причины. Наконец он дозволил ему, вовсе несоответственно его прежнему священному состоянию, употреблять при выездах на коне пурпуровый науздник, такого же цвета чепрак и подписываться красными чернилами как под государственными документами, так и под своими частными письмами*. Так текли дела в своем необычном и противоестественном порядке, пока, наконец, благодетельная болезнь не придавила этого человека, приливом вредных соков быстро отнявши движение всех его телесных составов и павши преимущественно на голову**. Это было пятнадцатого августа: Кастамонит, желая присутствовать при богослужении в праздник Успения Божией Матери, со всею пышностью, в сопровождении многочисленной свиты государственных сановников ехал через торговую площадь в обитель Владычицы, как вдруг, первый раз в своей жизни, услышал, что кто-то назвал его государем, а потом императором, — так как льстецы и обычные прислужники временщиков прибегали даже к таким грубым выражениям лести, — и в это самое мгновение, как {114} заметили наблюдательнейшие из бывших в свите, вследствие необычайности обращения к нему высочайших титулов его ударила эпилепсия. В ту же минуту один случившийся при этом судья Вила (я охотно умалчиваю об его имени), распахнув одежду логофета, бросился перевязывать его икры поясом своего собственного нижнего белья, надеясь задержать таким образом подъем из них к голове вредной материи, но, разумеется, этим не спас его от решительного удара в голову и только подверг себя общему посмеянию как вследствие того, что его платье спустилось довольно неудобно, так и за свою быструю и благовоспитанную находчивость. Получив, впрочем, в этот сладостнейший день по возможности некоторое облегчение от болезни, Кастамонит скоро опять был поражен ею и через несколько дней отдал душу. Он был всегда слабого здоровья и от постоянного сиденья по своему болезненному состоянию страдал пролежнями. Но безобразие становится очевиднее, когда вспомнишь о нем наряду с красотою. В самом деле, по смерти Кастамонита благосклонность царя перешла к одному очень молодому человеку, которому следовало бы еще учить азбуку и таблицу умножения. А когда этот скончался, то главное управление общественными делами взял на себя один маленький мальчик, только что ознакомившийся с употреблением пера и чернил. Он не только вертел и ворочал по своей воле самим го-{115}сударем, как известная рыбка, называемая передовою , китом, но распоряжался также всеми делами по военному ведомству, без всякого сомнения еще в пеленках изучивши трудную науку государственного управления, или даже прежде своего рождения вполне ознакомившись с житейскою мудростью, подобно Сивилле, которая, говорят, как только вышла из матерней утробы, тотчас же и начала рассуждать о составе вселенной. Пользуясь еще большею силою, нежели Кастамонит, при своей бойкости в суждениях почти обо всем и при изобретательности в деловых предприятиях, он что хотел, то и приказывал императору, а по тому самому считался у него свыше ниспосланным благом, веселящим душу, как молодая зелень на поле, или, лучше сказать, составлял его величайшую драгоценность, как какая-нибудь перозская жемчужина. И был он точно шмель, или комар, жужжащий в ухо льву, чернокожий карлик, управляющий громадным великаном земли, словом — шнурочек, которым тащат верблюда за нос, или, как выразился бы иной остряк, густая сера, заложившая царские уши и препятствующая доступу к ним извне живых звуков, закрытый проход, узкая дверочка, замочек на дороге к царю! Широкие ворота, которыми прежде свободно проходили к государям просители, окончательно были заперты, и пытавшиеся войти ими в совершенстве уподоблялись юродивым девам, потому что ни-{116}кто по их стуку не отворял им входа. А если когда на бесконечный стук кто-нибудь и проглядывал, наконец, сквозь дверную щелку, то ни на какие расспросы никогда уже не было другого ответа, кроме того, чтобы шли на заднее крылечко. Но и там нелегко было добиться пропуска, если кто не нес чего-нибудь за пазухою, хотя бы даже пришлось продать с себя рубашку. Чтобы приобрести любовь императора и одному заменить у него всех, этот дитя-старец употреблял в дело как свой оборотливый, льстивый и в затруднительных случаях находчивый ум, так равно изменчивость и скрытность, бывшие у него в характере, что доказывали его густые и совершенно сросшиеся брови. Но в особенности он привлек к себе расположение и доверенность царя тем, что, делясь иногда с ним взятками, отличался в этом отношении замечательными промышленными способностями и такою беспредельною страстью к поборам, что не только хапал деньги всякого рода и тащил вещами, нужными в жизни, но не пропускал ничтожных мелочей, брал дынями и заваливал себя всех сортов съедомыми фруктами и овощами.
6. Однако мы уклонились. Вернемся к тому, о чем начали было говорить, и в коротких словах представим с возможною ясностью, как вообще вел себя царь Исаак во все время своего пребывания в Царьграде. Он жил великолепно и любил угощать гостей. Его {117} стол был истинно соломоновский*, равно как одевался он, подобно Соломону, всегда в новые одежды, и каждый его пир представлял собою горы хлеба, царство зверей, море рыб и океан вина. Постоянно принимал он через день освежительные ванны, натирался благовонными помадами, прыскался духами, увешивался множеством разных одежд, представляя собою как будто модель какого-нибудь корабля, и завивался. Нарядившись таким образом подобно влюбленному в свою красоту павлину и никогда не позволивши себе два раза надеть одно и то же платье, он каждый день являлся из своих палат, как жених из спальни, или как светлое солнышко из прекрасного моря. Любя забавы и услаждаясь песнями нежной музы, царь наполнил дворец шутами и карликами, отворивши также двери всякого рода комедиантам, скоморохам, тунеядцам и песенникам. За всем этим, само собою разумеется, неразрывно следовало бесчинное пьянство, наглое сладострастие и все другое, что так быстро разрушает организм здорового и благоустроенного государства. Однажды царь сказал за обедом: «Подайте мне соли », а один случившийся комедиант, самый веселый и остроумный из всех комедиантов того времени, по прозванию Халивур, окинув взором, общество присут-{118}ствовавших за столом женщин, состоявшее из нескольких прислужниц и родственниц царя, воскликнул в ответ: «Царь, познаем прежде этих, а потом прикажи подавать и других !» При этом каламбуре** все мужчины и женщины расхохотались, — царь переменился в лице и едва, овладевши кое-как мгновенною вспышкою гнева, удержался от выражения негодования на свободную выходку шутника. Впрочем, разъезжая по местам, отличающимся красотою видов или прелестью климата, царь бывал в столице только промежутками и появлялся в известные периоды, как птица феникс. Более всего он был занят сооружением громадных зданий и так рьяно устремлялся к осуществлению задуманного, что при этом большею частью не смотрел ни на какие требования долга. В обоих дворцах*** он построил великолепные бани и жилые помещения , воздвигнул в Пропонтиде роскошные дома и насыпями образовал в море небольшие островки. Между тем, когда он решился построить еще во влахернском дворце башню, частью, как говорил, для защиты и обороны дворца, а частью и для собственного помещения, то разломал несколько церквей, исстари спокойно стоявших по берегу моря, обратил в развалины множество отличных домов в столице, осно-{119}вания которых отчасти и доселе представляют вид, невольно вызывающий слезы, и совершенно сравнял с землею великолепное здание государственного казначейства, все выстроенное из обожженного кирпича. Наряду со многими другими строениями царь разрушил тогда также знаменитые манганские палаты, не пожалевши ни красоты, ни громадности здания и не побоявшись победоносного мученика4*, которому оно было посвящено. Точно так же распоряжался он, возобновляя храм Архистратига небесных сил Михаила, что в пристани. Как скоро заметит, что какая-нибудь мраморная доска в полу или в стенной обделке дворцовых палат особенно отличалась блеском полировки и изящным разноцветным рисунком природных линий, тотчас же приказывал перенести ее туда. Он собрал в этот храм все живописные и мозаические изображения Архангела, старинной и дивной работы, какие только хранились где-нибудь в городе или сберегались, как святыня, по церквам в селениях и местечках5*. А желание царя {120} какими бы то ни было средствами перенести из Монемвасии сюда же Распятие Христово*, произведение бесподобное по искусству и по изяществу, доходило даже до замечательной степени страсти. Он весь предался своей заботе, пока, наконец, не утащил-таки его хитростью, потому что открытое нападение было во всяком случае небезопасно. Затем он перенес в этот же храм широкие и чрезвычайно высокие медные ворота, которые прежде замыкали вход в большой дворец, а в наше время сторожили тюрьму, называвшуюся по ним медною, — обобрал для него всю церковную утварь и все священные сосуды из знаменитой придворной церкви, которая называлась новою обителью. И всем этим царь величался и превозносился, как иной не превозносился бы самыми прекрасными делами. Предпочитая тень действительности, он считал похищение посвящением и перенесение принесением, между тем как на самом деле в его распоряжениях не было даже тени доброго дела и очень мало представлялось, или, лучше сказать, не представлялось никаких признаков благочестия. Он воображал, что Бог не гневается, напротив радуется, когда он один храм, лишая прежнего блеска, отдавал птицам на {121} гнезда и ежам на норы, а другой возобновлял на счет чужих драгоценностей и украшал похищенными убранствами.
7. Царь даже имел дерзость, — чтобы не сказать более, — обращать священные сосуды в обыкновенное употребление и, отнимая их у Божиих храмов, пользоваться ими за собственным столом. Он употреблял также вместо кубков для питья чашеобразные изделия из чистого золота и драгоценных камней, висевшие над царскими гробницами как благоговейное приношение почивших Богу; обращал в рукомойники ненаглядно прелестные, бесподобной работы, водоливни, из которых умываются левиты и священники, приступая к совершению божественных тайн; снимал с честных крестов, равно как с досок, заключающих в себе бессмертные Христовы изречения, драгоценные оклады и делал из них ожерелья и цепи, а после и эти цепи по своему произволу опять переделывал для другого употребления, совсем некстати прилаживая их к разным царским одеждам. Когда же кто-нибудь решался напомнить, что такие поступки не приличны ему, — боголюбезному самодержцу, наследовавшему от предков славу благочестия, — что это просто святотатство, то он сильно и горячо вооружался против таких замечаний, находя, что они выражают явное неразумие и самое жалкое непонимание истины; потому что, — с напряжением говорил он, — царям все позволительно делать, и между Бо-{122}гом и императором в управлении земными делами отнюдь нет такого несоединимого и несъютимого расстояния, как между утверждением и отрицанием**. Настаивая на том, что подобные распоряжения, без всякого сомнения, не предосудительны и неукоризненны, он приводил в пример, что самый первый и знаменитейший христианский государь, Константин, также повелел один из гвоздей, которыми пригвожден был Господь славы к древу проклятия, вделать в узду своего коня, а другой вставить в шлем: но о цели, с которою равноапостольный император употребил эти вещи, как украшение для себя, именно о его намерении показать таким образом эллинам, которые считали евангельскую проповедь юродством, что слово крестное имеет божественную силу, — разумеется, умалчивал.