Шрифт:
Была одна игра, в которую папа с нами играл и которую мы очень любили. Это была придуманная им игра.
Вот в чем она состояла: безо всякого предупреждения папа вдруг делал испуганное лицо, начинал озираться во все стороны, хватал двоих из нас за руки и, вскакивая с места, на цыпочках, высоко поднимая ноги и стараясь не шуметь, бежал и прятался куда-нибудь в угол, таща за руку тех из нас, кто ему попадались.
"Идет… идет…" – испуганным шепотом говорил он.
Тот из нас троих, которого он не успел захватить с собой, стремглав бросался к нему и цеплялся за его блузу. Все мы, вчетвером, с испугом забиваемся в угол их бьющимися сердцами ждем, чтобы "он" прошел. Папа сидит с нами на полу на корточках и делает вид, что он напряженно следит за кем-то воображаемым, который и есть самый "он". Папа провожает его глазами, а мы сидим молча, испуганно прижавшись друг к другу, боясь, как бы "он" нас не увидал.
Сердца наши так стучат, что мне кажется, что "он" может услыхать это биение и по нем найти нас.
Наконец, после нескольких минут напряженного молчания, у папа лицо делается спокойным и веселым.
– Ушел! – говорит он нам о "нем".
Мы весело вскакиваем и идем с папа по комнатам, как вдруг… брови у папа поднимаются, глаза таращатся, он делает страшное лицо и останавливается: оказывается, что "он" опять откуда-то появился.
– Идет! Идет! – шепчем мы все вместе и начинаем метаться из стороны в сторону, ища укромного места, чтобы спрятаться от "него". Опять мы забиваемся куда-нибудь в угол и опять с волнением ждем, пока папа проводит "его" глазами. Наконец, "он" опять уходит, не открыв нас, мы опять вскакиваем, и все начинается сначала, пока папа не надоедает с нами играть и он не отсылает нас к Ханне.
Нам же эта игра, казалось, никогда не могла бы надоесть.
Также любили мы один незатейливый рассказ папа, которому он умел придать большое разнообразие интонациями и повышением и понижением голоса.
Это был рассказ "про семь огурцов".
Он столько раз в своей жизни рассказал его мне и при мне другим детям, что я помню его наизусть. Вот он:
– Пошел мальчик в огород. Видит, лежит огурец. Вот такой огурец (пальцами показывается размер огурца). Он его взял – хап! и съел! (Это рассказывается спокойным голосом, на довольно высоких тонах.) – Потом идет мальчик дальше – видит, лежит второй огурец, вот такой огурец! Он его хап! и съел. (Тут голос немного усиливается.) – Идет дальше – видит, лежит третий огурец: вот тако-о-й огурец… (и папа пальцами показывает расстояние приблизительно в пол-аршина) – он его хап – и съел. Потом видит, лежит четвертый огурец – вот та-коо-о-о-й огурец! Он его ха-а-п! и съел.
И так до седьмого огурца. Голос у папа делается все громче и громче, гуще и гуще…
– Идет мальчик дальше и видит, лежит седьмо-о-о-й огурец. Вот тако-о-о-ой огурец! (И папа растягивает в обе стороны руки, насколько они могут достать.) Мальчик его взял: ха-а-а-ап! xa-a-a-ап! и съел.
Когда папа показывает, как мальчик ест седьмой огурец, то его беззубый рот открывается до таких огромных размеров, что страшно на него смотреть, и руками он делает вид, что с трудом в него засовывает седьмой огурец…
И мы все трое, следя за ним, невольно так же, как и он, разеваем рты и так и сидим с разинутыми ртами, не спуская с него глаз.
Еще с папа бывало веселое занятие – это по утрам, когда он одевается, приходить к нему в кабинет делать гимнастику. У него была комната, теперь не существующая, с двумя колоннами, между которыми была вделана железная рейка. Каждое утро он и мы упражнялись на ней.
Делали мы и шведскую гимнастику, причем папа командовал:
– Раз, два, три, четыре, пять. – И мы, напрягая наши маленькие мускулы, выкидывали за ним руки: вперед, вбок, кверху, книзу, кзаду.
Папа был замечательно силен и ловок и всем нам, детям, передал исключительную физическую силу {Я редко в своей жизни встречала женщину, которая могла равняться со мной силой, да и многие мужчины, я думаю, мне уступили бы в силе.
Мне это давало много удовольствия в жизни: работая, правя лошадью верхом или в экипаже, катаясь на коньках, – я всегда с наслаждением чувствовала тот избыток сил, который делал, что всякое физическое усилие мне бывало не трудно, а, напротив, легко и приятно.}.
После гимнастики папа уходил "заниматься", и в это время никому не разрешалось ходить к нему и беспокоить его. Говорили мне, что я одна пользовалась этим правом и одной мне папа позволял приходить к себе во время занятий. Но я этого не помню, а помню, что я до конца его дней боялась помешать работе его мысли, которую я всегда уважала и считала нужной и важной.
В детстве я бессознательно чувствовала, что такой человек, как мой отец, не может заниматься пустяками. А в зрелые годы, участвуя в его работе, я поняла и признала все ее значение.
"Папа умнее всех людей на свете. Он тоже все знает, но с ним капризничать нельзя", – пишет брат Илья о своем отношении к отцу в своих воспоминаниях.
"А когда он сидит в своем кабинете и "занимается", не надо шуметь, и входить к нему никак нельзя. Что он делает, когда "занимается", мы не знаем. Позднее, когда я уже умел читать, я узнал, что папа "писатель".
Это было так: мне как-то понравились какие-то стихи. Я спросил у мама: "Кто написал эти стихи?" Она мне сказала, что их написал Пушкин и что Пушкин был великий писатель. Мне стало обидно, что мой отец не такой. Тогда мне мама сказала, что и мой отец известный писатель, и я был этому очень рад.